Письмовник, или Страсть к каллиграфии - Александр Иванович Плитченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Критика? Нигде и никогда «массовое искусство», «кич», не критикует общественные порядки, хотя создатели зрелищ и текстов вполне могут ввести в них нечто остренькое, злободневненькое, проблемненькое, однако никогда не пойдут на честный анализ явлений, на вскрытие настоящих причин и масштабов явлений, на поиск преодоления недостатков и пр, ибо задача их — низвести социальную проблематику до того же пошлого, ползучего бытового уровня, который они насаждают своими поделками.
Три главные стороны «кича» — пошлость, секс, жестокость, Это три кита «кича», выявляя их, мы почти безошибочно можем в нашем искусстве и литературе найти явные или модулированные проявления «кича».
Массовая культура буржуазного запада давно взяла на свое вооружение учение Фрейда о том, что агрессивный и половой инстинкты подавляют разум, взяла и разработала изощренные методы манипулирования сознанием потребителей своих поделок. Уже ставится вопрос о таком понятии, как «зрелищная наркомания», когда приученные к раздражениям определенных сфер подсознания зрители не способны понять серьезный фильм, а произведения «кича», типа «Пришла и говорю», «Пираты XX века» — встречают на ура.
Послушай, что говорит специалист:
«Существуют разные барьеры восприятия, и некоторые из них мешают разглядеть пошлость в истинном обличье, искажают перспективу и даже позволяют видеть ее там, где нужны совсем иные критерии, — в необычности материала и ситуации или в отступлении от догматической житейской морали. Неразвитый вкус способен возвести пошлость в ранг истинного искусства… И если теперь мы пробуем дать определение кичу, то оно кажется идентичным понятию пошлости как эстетического феномена. Кич, или пошлость, — это нищета духа, нищета вкуса, а следовательно, и нищета требований к культуре, сводящихся к гипертрофии украшательства в быту и к замкнутому кругу примитивных моральных схем, получению удовольствия без размышления в искусстве. В то же время кич — это школа конформизма, подмена реальности иллюзиями, манипулирование неразвитым сознанием…» (Е. Н. Карцева, М., 1977).
Манипулирование неразвитым, дремлющим, спящим разумом…
А потому сон разума и рождает чудовищ!
Так вот, ситниковская популярность бочатского сочинения отнюдь не говорит о его положительных качествах. В который раз читатели «купились» на описание шикарных интерьеров заграничных отелей, на описание жизни знаменитостей, «купились» на одну мыслишку — «все женщины — одинаковы» и, несомненно, на разбросанные по всему тексту галантерейные описания предметов женского туалета, на душещипательные детали, типа родинки на ягодице одной героини или трогательного пупка другой героини…
Письмо пятое
Да, я знал Елизавету Константиновну Стюарт, помню и ее славную книжечку для детей «На вольной воле — в лесу и в поле», которую ты обнаружил в Ситниковской библиотеке да еще и с красивым, аккуратным автографом. Что я могу вспомнить о нашей поэтессе? Дневников никогда не вел, изречений старших товарищей не фиксировал… Но знал же, был рядом, вместе, потому и расскажу тебе, хотя бы немного о том, что помнится сильнее всего.
Как-то на поэтическом вечере, когда зал аплодировал новым стихам Александра Кухно, Елизавета Константиновна не мне и не товарищам, которые сидели рядом, а как бы сама себе сказала негромко, но твердо:
— Настоящий русский поэт, — и через краткий вздох, — с трудной судьбой!..
…А была ли когда-то и может ли быть иной судьба настоящего поэта?..
Обстоятельные литературные воспоминания — достойный удел тех, кто «про черный день» скопил дневниковые записки, поработал впрок. Я с глубоким уважением отношусь к этим людям, которые не страшатся каждый день своей жизни останавливать и предавать бумаге. Но есть еще и живая память. Та, что не на бумаге, а в душе то есть всегда с нами, неотъемлема от нас.
Эта память среди прочего хранит какие-то, казалось бы, несущественные детали, фразы, нечто безотносительное и разрозненное, однако не просто хранит, а дает нам возможность всегда чувствовать неразъемность времени, непрерывность жизни, бесконечность добрых усилий.
Мгновение длится всю жизнь. Давний вечер не застыл, не остановился, он живет, и время движется внутри него, но вечер этот никогда не перейдет в ночь…
В сумрачном воздухе зимнего вечера, над тонким милосердным снегом, только что прикрывшим прокопченный наст, в глухих шумах, наводняющих двор многоэтажного дома, — была точка, светлая, живая, больная точка.
Кончик сломленной ветки.
Светился ли он сам уснувшей, живою средцевинкой, был ли на нем мерцающий комочек свежего снега, но, замеченная издалека, эта точка была подобна зимней звездочке — одинокой в сумрачном кубе воздуха, в сплетении и корчах темных ветвей.
Понимаю, не она вела нас. Понимаю всю ее случайность. Но вот запомнилась мне эта звездочка и теперь тихо осветила, высветила небольшое пространство того вечера:
Мы, совсем еще молодые стихотворцы, провожали Елизавету Константиновну к ее дому с очередного заседания объединения «Голоса весны», которым руководил Илья Фоняков.
Возбуждение наше было общим, но не внешним. Это было ожидание чего-то важного, хорошего, какая-то подобранность и готовность, какая-то открытость и освещенность души.
(Теперь можно было бы посчитать все это чертой молодости, но с годами я убедился, что, когда бы ни был рядом с Елизаветой Константиновной, чувство ожидания-готовности-открытости всегда само собой охватывало меня.)
Мы говорили о свежем снеге.
Мы решили все вместе, каждый по строке, написать стихи о снеге на свежем снегу. Тут, во дворе городского дома. Но ни эти разговоры, ни стихи, которые тут же стали сочиняться, — ничто не осталось в памяти.
Осталась светлая точка, тот самый кончик сломленной ветки. Осталось ощущение — вот-вот произойдет чудо. Осталось в памяти то движение, которым Елизавета Константиновна подняла прутик и медленно, ровно, аккуратно, красиво вывела на снегу:
Е. СТЮАРТ
И все наши веселые разговоры, и весь этот городской глуховатый вечер — с желтыми окнами, с бензиновой гарью в холодном воздухе, с застывшим сплетением ветвей, с нашим верным знанием о широких родных просторах за городом, с безмолвным чудом свежего снега, с ожиданием чего-то важного и высокого — все в нас, и все вокруг — превратилось в ЕЕ стихотворение. Этот миг мира не был остановлен ЕЮ, он длится и в эту минуту, когда я пишу о нем, будет он длиться и далее, не воплощаясь в бытовом времени…
Прутик, который подняла Елизавета Константиновна, был кем-то обломлен, ровное его место на ветке и светилось тихой звездою над чистым снегом и именем поэта…
Много раз потом я видел это имя, всегда ровно, аккуратно, спокойно выведенное — на книгах, под стихотворениями (Елизавета Константиновна подписывала каждое свое стихотворение, когда передавала подборку в «Сибирские огни»)… Видел, и всякий раз загоралась, оживала та звездочка, возникало ожидание чуда, и восходил в душе свет свежего