Метаморфозы жира. История ожирения от Средневековья до XX века - Жорж Вигарелло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта путаница обнаруживается в действиях Александра Монро, в 1745 году проводившего вскрытие тела женщины, «умершей от водянки». Шотландский врач обнаружил в брюшной полости трупа покрытое жиром «большое пузырчатое тело», в «черной оболочке». Это была настолько странная субстанция, что Монро, подумав, что совершил открытие, решил унести это тело к себе домой, чтобы лучше изучить его[566]: внутри этого «живота» была смесь жира и воды, а также некая непонятная плотная масса.
Отсутствие чувствительности — недооцененный симптом
Еще одно новшество — объяснение заторможенности людей, страдающих ожирением, с точки зрения отсутствия энергии, в то время как эмпиризм эпохи Просвещения считал остроту чувств главным признаком чувствительности живых существ. Приблизительно в 1730 году Джордж Чейн одним из первых упоминает этот особый недостаток, смешивая ощущение полноты с отсутствием чувствительности: с одной стороны, ощущение, будто «день ото дня становишься все толще», с другой — неспособность реагировать, «летаргия и апатия»[567] (lethargic and listless). Этот английский врач, одним из первых отказавшийся от гуморальной теории, также считает, что ослабление волокон провоцирует полную апатию: исчезновение какого бы то ни было возбуждения, уныние, потеря желаний и интересов, неспособность к получению удовольствия, слабость воли[568]. К этому следует добавить помрачение рассудка и тревожность, что автор называет попросту «меланхолией»[569]. В фокусе теперь оказывается не неуклюжесть, а бессилие, не неловкость, а вялость: таков результат специфически личного недостатка. По всей вероятности, подобное смещение внимания становится возможным благодаря появлению едва ли не «психологического» внимания к внутреннему миру.
Знаменательно здесь свидетельство Эли де Бомона. В том, как адвокат описывает сам себя в XVIII веке, заметно постепенное развитие самовосприятия. Сначала внешность: огромный живот, «дуга» которого «полностью скрывает нижнюю часть тела»[570]. Затем усталость: подъем по самой маленькой лестнице вызывает у него одышку. Далее идет описание восприятия мира: «Ничто меня не волнует, не возбуждает — ни встреча с красивой женщиной, ни визит в оперу, ни книги — одним словом, ничто из того, что ласкает и оживляет чувства»[571]. Его тело всего лишь «жареная тыква на снегу»[572], пустая оболочка без реакций и желаний. Наконец, что касается секса: «Не возникает ни эрекции, ни даже желания». Человек, страдающий ожирением, — это «тряпка»[573], существо, впавшее в «летаргию»[574], продолжает парижский адвокат.
Эти слова связаны с личной жизнью адвоката: в 1775 году, когда его жене было уже 43 года, Эли де Бомон захотел второго сына. Такова была культурная ситуация: особое внимание, уделяемое деятелями Просвещения чувственной стороне жизни и, прежде всего, «способности к деторождению»[575], сосредоточенность на энергии семьи и на физических силах населения. Во второй половине XVIII века возросла «демографическая» озабоченность, что было вызвано смутной тревогой из-за падения рождаемости и «зловещими тайнами, проникшими даже в наши деревни»[576]; практика coitus interruptus — прерванного полового акта — давала возможность лучше заботиться о каждом из детей, ограничивала нагрузку и позволяла снизить скученность в жилищах[577]. Возник новый образ — образ плодовитости, ставший символом, появилось понимание, что здоровье человека влияет на здоровье его потомства, что сила нации заключается в количестве рабочих рук. Сила, как и здоровье, должна передаваться по наследству: по сообщениям первых больших переписей населения, предпринятых в конце XVIII века, это залог «изобилия и богатства»[578]. Плодовитость объединяет в себе силу и чувства, качество потомства и мужскую потенцию. Адвокат, таким образом, оплакивает потерю общей чувствительности, а также «энергии нижней части своего тела»[579]. Иными словами, полнота оборачивается поражением, чего раньше никогда не было.
В середине XVIII века игривую версию этого находим в романе Дидро «Нескромные сокровища». Волшебный перстень, подаренный Мангогулу своенравным гением, делает «разговорчивыми» интимные части тела тех, на кого он направлен, но если собеседник слишком толст, то слова его половых органов бесстрастны. Такова, например, женщина-шар («сплющенный сфероид») — по словам автора, настолько заплывшая жиром, что ее «можно принять за китайского болванчика или за огромный уродливый эмбрион»[580],[581]. Она не в состоянии отвечать на вопросы перстня, о своей чувствительности упоминает лишь в терминах холодной геометрии: в ее словах нет никакой вибрации, ни малейшего возбуждения. Жир задушил в ней все способности что-то ощущать.
Таким образом, чрезмерная полнота сопровождает потерю чувствительности — то, что полностью отвергается культурой XVIII века.
Критика богачей
В XVIII веке появляются новые направления в социальной критике: «толстяк» теперь не просто увалень, он может восприниматься как «бесполезный», «ни на что не годный». Критика богачей как никогда прежде направлена на два их порока: чревоугодие и бессилие. Под ударом оказались привилегии. Все толстяки богаты, они «жируют за счет вдов и сирот», в то время как «народ умирает от нищеты и голода»[582]; «злоупотребления» толстяков демонстрируют их бесполезность.
Это знаменательный момент нашего Нового времени, когда прежняя критика толстяков из простонародья смогла чуть измениться. Полнота теперь не только вульгарность, она стала символом другого аспекта общественной жизни: накопления, барышей, воплощением выгоды, «излишков», создала образ жульничества. В обществе наступает раскол, к разделению по религиозному признаку добавляются социальные, даже экономические границы, вызванные ростом благосостояния «жуликов» и «обманщиков», которые стали новым объектом ненависти — на социальной и даже политической почве. Эта ненависть сильно отличалась от той, что раньше была направлена на богохульников.
К тому же обостряются противоречия между образами «неимущих» и «привилегированных»: бесконечное «рабство» и «деспотизм»[583] со стороны торговцев и управляющих, нотаблей и законников. В культуре эпохи Просвещения процветала критика, с тех пор много раз изученная. Ее темами были «прогресс науки, нравов и человеческого духа»[584], «вопрос старых общественных отношений»[585] или критика, что появляется в Англии в форме «конституционного антагонизма»[586]. Она находит выражение и в иконографии. Жир, символизирующий бессилие и бесчувственность, играет здесь главную роль.
В качестве одного из первых примеров можно привести «сытых» судейских чиновников, изображенных Уильямом Хогартом: они будто бы оцепенели, у них закрываются глаза, клонятся головы, под брыжами их мантий — толстые оплывшие тела[587]. У них были владетельные предки, а сами они превратились в уродов. В этих изображениях звучит язвительный мотив, пришедший от прежней сатиры на церковников. Персонажами сатирических куплетов XVIII века становятся придворные, чиновники, откупщики —