Голем - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нащупал под ногами широкие каменные плиты, посыпанные песком. Где я очутился? Какое-то ущелье, круто подымавшееся вверх?
Гладкая каменная стена сада справа и слева? Через нее перевешиваются голые ветви деревьев. Они спускались с неба: ствол был скрыт за пеленой тумана.
Несколько сухих тонких сучков с треском обломались – их задела моя шляпа – и упали вниз, в серо-тумавную бездну, скрывавшую мои ноги.
Потом светящаяся точка: одинокий огонек вдали… где-то… загадочно… между небом и землей…
Я, очевидно, заблудился. Это мог быть только «старый подъем к замку», возле садов Фюрстенберга…
Затем длинная полоса глинистой земли. Мощеная дорога.
Огромная тень выросла вредо мной, голова в черном суровом остроконечном колпаке: «Далиборка» – Башня Голода, где некогда томились люди, в то время, как внизу, в «Оленьем овраге», короли забавлялись охотой. Тесный переулок с амбразурами, извилистый проход, такой узкий, что едва пройдешь… и вот я уже перед рядом домиков, величиною не выше моего роста.
Стоило только поднять руку, и я доставал до крыши.
Я попал на улицу «Делателей золота», где в средние века алхимики выплавляли философский камень и отравляли лунный свет.
Дороги отсюда не было никакой, кроме той, по которой я пришел.
Но я уже не мог найти отверстия в стене, через которое я попал сюда… я наткнулся на ограду…
«Ничего не поделаешь: надо разбудить кого-нибудь и узнать дорогу,– сказал я себе.– Странно, что улица кончается домом, который больше других и, по-видимому, обитаем. Я не могу припомнить, чтоб я видел его раньше».
Очевидно, он выштукатурен снаружи, поэтому он так четко выделяется из тумана.
Я иду вдоль забора по узкой тропинке, прижимаюсь лицом к окну: темно. Я стучу в окно… Там появляется дряхлый старик с горящей свечой в руке, старческими, неуверенными шагами идет он от двери к середине комнаты, останавливается, медленно оборачивается к покрытым пылью ретортам и колбам алхимиков, задумчиво смотрит на гигантскую паутину в углу и направляет взляд прямо на меня.
Тень от его скул падает на глазные впадины и кажется, что они пусты, как у мумии.
Очевидно, он не замечает меня.
Я стучу в окно.
Он не слышит. Беззвучно, как лунатик, выходит он из комнаты.
Я жду напрасно.
Стучу в ворота: никто не открывает…
Мне ничего не оставалось, как искать выход до тех пор, пока не найду. 9
«Не лучше ли всего пойти куда-нибудь, где есть люди,– раздумывал я.– К моим друзьям: Цваку, Прокопу и Фрисландеру, в кабачок, где они, без сомнения, сидят еще. Чтоб хоть на несколько часов заглушить в себе жгучую тоску по поцелуям Ангелины». Я быстро направился туда.
Точно трилистник из покойников, торчали они у старого изъеденного червями стола,– все трое с белыми, тонкими, глиняными трубками в зубах, наполняя комнату дымом.
Не без труда можно было различить черты их лиц, так поглощали темно-коричневые стены скупой свет старомодной висячей лампы.
В углу – сухая, как щепка, молчаливая, невзрачная кельнерша, с ее вечным вязальным крючком, с бесцветным взглядом и желтым утиным носом.
На закрытой двери висели матово-розовые портьеры, так что голоса из соседней комнаты звучали тихим жужжанием пчелиного, роя.
Фрисландер в своей конусообразной шляпе с прямыми полями, с его усами, со свинцовым цветом лица и рубцом под глазом, казался утонувшим голландцем забытых веков.
Иосуа Прокоп, засунув вилку в свою длинную шевелюру музыканта, не переставал барабанить чудовищно длинными костлявыми пальцами и с недоумением следил за тем, как Цвак старался надеть красное платье марионетки на пузатую бутылку арака.
– Это Бабинский,– пояснил мне Флисландер необычайно серьезно.– Вы не знаете, кто такой Бабинский? Цвак, расскажите Пернату, кто такой этот Бабинский.
– Бабинский,– тотчас же начал Цвак, не отрываясь ни на мгновение от своей работы,– был когда-то знаменитым в Праге разбойником. Много лет занимался он своим позорным ремеслом и никто не замечал этого. Но мало-помалу стало бросаться в глаза, что в лучших семьях то тот, то другой родственник не появлялся к столу и вдруг исчезал.
Сперва, правда, об этом говорили мало, происходившее имело свою хорошую сторону: можно было меньше расходовать на питание; однако, нельзя было упустить из виду, что репутация общества страдает и что каждый может оказаться предметом сплетни или пересуд.
Особенно, когда дело шло о бесследном исчезновевии взрослых девиц.
Сверх того, и самоуважение требовало известной заботы о внешнем облике семейного уклада.
Все чаще и чаще стали появляться в газетах объявления: «Вернись обратно, все простим» – обстоятельство, которого Бабинский, легкомысленный, как все преступники, не учел,– и стали привлекать общее внимание.
В милой деревушке Кртш, около Праги, идиллически настроенный Бабинский создал себе неустанным трудом маленькое, но уютное жилище. Домик, сиявший чистотой, и возле него садик с кустами герани.
Так как доходы не позволяли ему расшириться, он счел необходимым, для того, чтобы иметь возможность незаметно хоронить свои жертвы, отказаться от цветочного партера, как он его не любил, и заменить его простою, заросшею травою, подходящею могильной насыпью, которую можно было бы без труда удлинять, в зависимости от обстоятельств или от времени года.
На этом холме каждый вечер, после дневных трудов и забот, сиживал Бабинский в лучах заходящего солнца и насвистывал на флейте меланхолические песенки…
– Стоп! – хриплым голосом прервал Иосуа Прокоп, вытащил из кармана ключ, приставил его к губам, как флейту, и запел:
«Цимцерлим… цамбусля… дэ».
– Вы так хорошо знаете мелодию, разве вы там были? – удивленно спросил Фрисландер.
Прокоп злобно взглянул на него.
– Нет, Бабинский жил слишком давно. Но то, что он играл, я, как композитор, знаю отлично. Вы в этом ничего не понимаете: вы не музыкант… Цимцерлим… цамбусля… бусля… дэ.
Цвак с увлечением слушал, пока Прокоп не спрятал своего ключа, затем продолжал:
– Непрерывное увеличение холма возбудило у соседей подозрение, и одному полицейскому из предместья Жижково, который случайно видел издали, как Бабинский душил одну старую даму из высших кругов общества, принадлежит заслуга прекращения злостной деятельности этого чудовища.
Бабинский был арестован в своем убежище.
Суд, принимая во внимание как смягчающее вину обстоятельство его славу, приговорил его к смертной казни через повешение. Он вместе с тем поручил фирме бр. Лайнен доставить необходимые принадлежности для казни, насколько такие материалы соответствовали товарам фирмы. Эти вещи должны были быть вручены правительственному чиновнику за умеренную цену с выдачею квитанции.
Случилось, однако, так, что веревка оборвалась, и Бабинскому казнь была заменена пожизненным заключением.
Двадцать лет просидел убийца в стенах Св. Панкратия и за все это время не обмолвился ни одним словом упрека – еще и до сих пор в том заведении не нахвалятся его образцовым поведением. В торжественные дни рождения нашего повелителя ему разрешалось даже играть на флейте.
Прокоп снова полез за ключом, но Цвак остановил его.
По всеобщей амнистии Бабинский был освобожден от дальнейшего отбывания наказания и получил место швейцара в монастыре «Милосердных сестер».
Легкие садовые работы, которые ему приходилось исполнять, не слишком обременяли его, благодаря приобретенной ранее сноровке в обращении с лопатой. Таким образом, у него оставалось достаточно досуга для просвещения своего разума и сердца путем чтения осмотрительно выбираемых книг.
Последствия этого были в высшей степени отрадны.
Когда в субботу вечером настоятельница отпускала его в трактир развлечься, он каждый раз возвращался затем домой к наступлению ночи. Он говорил, что общий упадок нравственности печалит его, что громадное число всякого рода темных личностей делает улицы небезопасными, так что мирному обывателю разумнее всего возвращаться домой пораньше.
Среди выделывателей восковых фигур возник в это время скверный обычай продавать маленькие изображения, обвешанные красной материей и представлявшие разбойника Бабинского.
В каждой потерпевшей семье оказывалась такая статуэтка.
Статуэтки обычно стояли в витринах магазинов, и Бабинского ничто так не раздражало, как если ему случалось увидеть такую фигурку.
«В высшей степени недостойно и свидетельствует о грубости сердца постоянно напоминать человеку о грехах его юности,– говорил обычно в таких случаях Бабинский.– И можно только скорбеть о том, что власти не принимают никаких мер против такого открытого безобразия».
Даже на смертном одре он продолжал говорить в таком же смысле.
И не напрасно: вскоре после этого власти воспретили торговлю вызывавшими раздражение статуэтками Бабинского…