Тени в раю - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не бойся, не пролетит. Пока что твой умственный кругозор равен кругозору зеленщика-меланхолика по имени Аннибале Бальбо, который торгует здесь на углу. Ты уже и так пересыпаешь свою речь итальянскими словечками, они плавают в твоем английском, как волокна мяса в рисовом супе по-итальянски.
– А вообще-то существуют настоящие, коренные американцы?
– Конечно. Но через нью-йоркский порт на город обрушивается лавина эмигрантов – ирландцы, итальянцы, немцы, евреи, армяне и еще десятки разных национальностей. Как там говорят у вас: «Здесь ты человек, здесь ты можешь существовать»[2]. Здесь ты эмигрант, здесь ты можешь существовать. Эта страна основана эмигрантами. Отбрось свои европейские комплексы неполноценности. Здесь ты снова человек, а не истерзанный комок плоти, прилепленный к собственному паспорту.
Я поднял глаза от шахматной доски.
– Ты прав, Владимир, – сказал я медленно. – Посмотрим, сколько это продлится.
– Не веришь, что это будет длиться долго?
– Как я могу верить?
– Во что же ты веришь?
– В то, что с каждым днем мне становится хуже, – ответил я.
Незнакомый человек, прихрамывая, шел по вестибюлю. Мы сидели в полутьме, и я лишь смутно видел вошедшего. Однако его странная хромота в ритме трех четвертей такта напомнила мне кого-то.
– Лахман, – сказал я вполголоса.
Незнакомец остановился и взглянул в мою сторону.
– Лахман! – повторил я.
– Моя фамилия Мертон, – ответил он.
Я щелкнул выключателем. Из весьма жалкой люстры, представлявшей собою наихудший образец модерна начала двадцатого века, заструился безрадостно-тусклый свет – желтый и синеватый.
– Боже мой! Роберт! – воскликнул вошедший с удивлением. – Ты жив? А я думал, ты уже давно погиб.
– То же самое я думал о тебе. Но узнал тебя по походке.
– По моей хромоте в три четверти такта?
– По твоему вальсирующему шагу, Курт. Ты знаком с Меликовым?
– Конечно, знаком.
– Живешь здесь?
– Нет. Но иногда захаживаю.
– Теперь твоя фамилия Мертон?
– Да. А твоя?
– Росс. Имя осталось то же.
– Вот как люди встречаются, – сказал Лахман, слегка усмехнувшись.
Мы немного помолчали. Всегдашняя тягостная пауза при встрече эмигрантов. Никогда ведь не знаешь, о ком и о чем можно спрашивать. Не знаешь, кого уже нет в живых.
– Ты слышал что-нибудь о Кане? – спросил я наконец.
И это был обычный прием. Сначала осторожно узнать о людях, которые не так уж близки твоему собеседнику.
– Он в Нью-Йорке, – ответил Лахман.
– Он тоже? Как ему удалось перебраться сюда?
– А как все перебирались сюда. Благодаря тысяче случайностей. Никого ведь из нас не было в составленном американцами списке знаменитостей.
Меликов выключил верхний свет и вытащил бутылку из-под стойки.
– Американская водка, – сказал он. – Нечто вроде калифорнийского бордо или бургундского из Сан-Франциско. Или рейнского из Чили. Салют! Одно из преимуществ эмиграции в том, что приходится часто прощаться и посему можно часто выпивать в честь новой встречи. Создается иллюзия долголетия.
Ни Лахман, ни я не ответили ему. Меликов был человеком иного поколения: то, что нам еще причиняло боль, для него уже стало воспоминанием.
– Салют, Владимир! – Я первый прервал молчание. – И почему мы не родились йогами?
– Я бы удовольствовался меньшим – не родиться евреем в Германии, – сказал Лахман-Мертон.
– Воспринимайте себя как первых граждан мира, – невозмутимо заметил Меликов. – И ведите себя соответственно как первооткрыватели. Настанет время, и вам будут ставить памятники.
– Когда? – спросил Лахман.
– Где? – спросил я.
– На Луне, – сказал Меликов и пошел к конторке, чтобы выдать ключ постояльцу.
– Остряк, – сказал Лахман, поглядев ему вслед. – Ты работаешь на него?
– То есть?
– Девочки. При случае морфий и тому подобное. Кажется, он и букмекер к тому же.
– Ты из-за этого сюда пришел?
– Нет. Я по уши влюбился в одну женщину. Ей, представь себе, пятьдесят, она родом из Пуэрто-Рико, католичка и без ноги. Ей ампутировали ногу. У нее шуры-муры с одним мексиканцем. Явным сутенером. За пять долларов он согласился бы сам постелить нам постель. Но этого она не хочет. Ни в коем случае. Верит, что Господь Бог взирает на нас, сидя на облаке. И по ночам тоже. Я сказал ей: Господь Бог близорук. Уже давно. Не помогает. Но деньги она берет. И обещает. А потом смеется. И опять обещает. Что ты на это скажешь? Неужели я для этого приехал в Штаты? Черт знает что!
У Лахмана из-за хромоты появился комплекс неполноценности, но, судя по его рассказам, раньше он пользовался феноменальным успехом у дам. Об этом прослышал один эсэсовец и затащил Лахмана в пивнушку штурмовиков в районе Берлин-Вильмерсдорф – хотел его оскопить. Но эсэсовцу помешала полиция – это было еще в тридцать четвертом. Лахман отделался несколькими шрамами и четырьмя переломами ноги, которые плохо срослись. С тех пор он стал хромать и пристрастился к женщинам с легкими физическими изъянами. Остальное ему безразлично, лишь бы дама обладала солидным и крепким задом. Даже во Франции в невыносимо тяжелых условиях Лахман продолжал свою карьеру бабника. Он уверял, что в Руане крутил любовь с трехгрудой женщиной, у которой к тому же груди были на спине.
– А задница у нее твердая как камень, – протянул он мечтательно, – горячий мрамор.
– Ты ничуть не изменился, Курт, – сказал я.
– Человек вообще не меняется. Несмотря на то, что дает себе тысячу клятв. Когда тебя кладут на обе лопатки, ты полон раскаяния, но стоит вздохнуть свободнее, и все клятвы забыты, – Лахман на секунду задумался. – Что это: героизм или идиотизм?
На его сером, изрезанном морщинами лбу выступили крупные капли пота.
– Героизм, – сказал я, – в нашем положении надо украшать себя самыми хвалебными эпитетами. Не стоит заглядывать чересчур глубоко в душу, иначе скоро наткнешься на отстойник, куда стекаются нечистоты.
– Да и ты тоже ничуть не изменился. – Лахман-Мертон вытер пот со лба мятым носовым платком. – По-прежнему склонен к философствованию. Правда?
– Не могу отвыкнуть. Это меня успокаивает.
Лахман неожиданно усмехнулся:
– Дает тебе чувство превосходства! Вот в чем дело. Дешевка!
– Превосходство не может быть дешевкой.
Лахман умолк.
– Зачем возражать? – сказал он. И немного погодя со вздохом вытащил из кармана пиджака какой-то предмет, завернутый в папиросную бумагу. – Четки, собственноручно освященные папой. Настоящее серебро и слоновая кость. Как ты думаешь, на нее это подействует?
– Каким папой?
– Пием. Каким же еще?
– Бенедикт Пятнадцатый был бы лучше.
– Что? – Лахман взглянул на меня, явно сбитый с толку. – Ведь Бенедикт умер. Что ты мелешь?
– У него чувство превосходства было развито сильнее. Как у всех мертвецов, впрочем. И это уже не дешевка.
– Ах, вот как. Ты ведь тоже остряк! Совсем забыл. Последний раз, когда я тебя видел…
– Замолчи! – сказал я.
– Что?
– Замолчи, Курт. Не надо.
– Ладно. – Лахман поколебался секунду. Потом желание излить душу победило. Он развернул светло-голубую папиросную бумагу. – Маленький кусочек оливкового дерева из Гефсиманского сада. Подлинность заверена официально. Неужели и это не подействует? – Лахман не отрываясь смотрел на меня умоляющим взглядом.
– Конечно, подействует. А бутылки иорданской воды у тебя не найдется?
– Нет.
– Тогда налей.
– Что?
– Налей воды в бутылку. В вестибюле есть кран. Подмешай немного пыли, чтобы выглядело естественно. Никто ведь ничего не заподозрит, у тебя уже есть нотариально заверенные четки и оливковая ветвь. Не хватает только иорданской водицы.
– Не наливать же ее в водочную бутылку!
– Отчего нет! Соскребем наклейку! У бутылки достаточно восточный вид. Твоя пуэрториканка наверняка не пьет водку. В лучшем случае ром.
– Она пьет виски. Странно, правда?
– Нет.
Лахман задумался.
– Бутылку надо запечатать – так будет правдоподобнее. У тебя есть сургуч?
– Еще чего захотел? Визу и паспорт? Откуда у меня сургуч?
– У человека бывают самые неожиданные вещи. Я, например, много лет таскал с собой кроличью лапку, и когда…
– Может, у Меликова найдется?
– Верно! Он постоянно запечатывает посылки. Как я сам не додумался!
Лахман, хромая, отчалил.
Я откинулся на спинку кресла. Было почти темно. Тени и призраки умчались на вечернюю улицу сквозь светлый дверной проем. В зеркале напротив тускло-серое пятно тщетно пыталось приобрести серебристый блеск. Плюшевые кресла стали лиловыми, и на мгновение мне показалось, что на них запеклась кровь. Очень много крови. Где я видел столько крови?.. Кровь на трупах в маленькой серой комнате, за окнами которой полыхал невиданный закат. И от этого все предметы потеряли свою яркость и стали как бы грязными – серочерными и темно-бурыми, почти лиловыми. Все приобрело эти цвета, даже человек у окна. Внезапно он повернул голову, и на него упали лучи заходящего солнца: одна половина лица стала огненной, другая – оказалась в тени. И тут раздался голос, неожиданно высокий, писклявый. «Продолжаем! Следующий», – произнес он с легким саксонским акцентом.