Тени в раю - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Разве музей не охранялся?
– Только в дневные часы. Вечером его просто запирали. На мое счастье.
– И на несчастье человека, который носил вам еду.
– На несчастье человека, который прятал меня, – сказал я спокойно, взглянув на Меликова. Я понимал, что за его словами ничего не кроется, он не хотел меня обидеть. Просто констатировал факт.
– Не надейтесь стать нелегальным мойщиком тарелок, – сказал Меликов. – Это романтические бредни! Да и с тех пор, как существуют профсоюзы, такая возможность отпала. Сколько времени вы можете продержаться и не умереть с голоду?
– Совсем недолго… Сколько стоит этот завтрак?
– Полтора доллара. С начала войны здесь все дорожает.
– Войны? – сказал я. – Какая здесь война?
– Война идет! – возразил Меликов. – И опять-таки на ваше счастье. Требуются люди. Безработицы пока нет. Вам легче будет устроиться.
– Через два месяца мне снова придется удирать.
Меликов рассмеялся, зажмурив маленькие глазки.
– Америка – огромная страна. И война идет. На ваше счастье. Где вы родились?
– Согласно паспорту – в Гамбурге, на самом деле – в Ганновере.
– Ни в том, ни в другом случае это вам не грозит высылкой. Но вы можете угодить в лагерь для интернированных.
– В одном таком лагере я уже побывал. Во Франции, – сказал я, пожав плечами.
– Бежали?
– Скорее, просто ушел. После поражения, когда началась всеобщая неразбериха.
Меликов кивнул.
– Я тоже жил во Франции, когда началась всеобщая неразбериха в восемнадцатом году… Но только после победы – как оказалось, впрочем, весьма призрачной. Не выпить ли нам сейчас водки?
– Я привык с опаской относиться к алкоголю, – ответил я. – Несколько раз я из-за него переоценивал свои силы. И дважды это привело к весьма плачевным результатам… к тюремной камере, кишевшей насекомыми.
– В Испании?
– В Северной Америке.
– И все же давайте рискнем в третий раз. Тюремные камеры здесь чистые. Водка у меня в гостинице, тут вам не подадут ни капли… А вы романтик? – спросил он немного погодя.
– Для меня это – непозволительная роскошь. Полиция хватает романтиков чаще, чем всех прочих.
– Насчет полиции можете несколько месяцев не беспокоиться.
– Да, верно. Трудно сразу привыкнуть к этому.
Мы пошли к Меликову в гостиницу, но скоро мне стало там невмоготу. Я не хотел пить, не хотел сидеть среди потертого плюша, а комната у Меликова была совсем маленькая. Меня тянуло еще раз выйти на улицу, слишком долго я просидел взаперти. Даже Эллис-Айленд был тюрьмой – пусть сравнительно благоустроенной, но все же тюрьмой. Замечание Меликова о том, что в ближайшие два месяца можно не бояться полиции, не выходило у меня из головы. Два месяца – поразительно долгий срок!
– Сколько я еще могу гулять? – спросил я.
– Сколько хотите.
– Когда вы ложитесь спать?
Меликов небрежно махнул рукой.
– Не раньше утра. У меня сейчас самая работа. Желаете найти себе женщину? В Нью-Йорке это не так просто, как в Париже. И довольно рискованно.
– Нет. Я просто хочу побродить по городу.
– Женщину легче найти здесь, в гостинице.
– Мне она не нужна.
– Женщина нужна всегда.
– Только не сегодня.
– Стало быть, вы все же романтик, – сказал Меликов. – Запомните номер улицы и название гостиницы. Гостиница «Ройбен». В Нью-Йорке легко найти дорогу: почти все улицы пронумерованы, только немногие имеют название.
Совсем как я. И я стал номером, который носит случайное имя, мелькнуло у меня в голове. Какая успокоительная безымянность; имена приносили мне слишком много неприятностей.
Я бесцельно шел по этому безымянному городу. Грязные испарения его поднимались к небу. Ночью это был мрачный огненный столп, днем – белесый, как облако. Похоже, что именно так Господь Бог указывал в пустыне дорогу первому племени изгнанников, первым эмигрантам. Я шел сквозь бурю слов, шума, смеха, криков, которые глухо бились о мои барабанные перепонки, я слышал гул, не улавливая его смысл. После погруженной во мрак Европы люди казались мне Прометеями – вот потный детина в сполохах электрического света протягивает из дверей магазина руку, увешанную полотенцами и носками, умоляя прохожих купить его товар; вот повар жарит пиццу на огромной сковородке, а вокруг него так и летают искры, будто он не человек, а некое древнее божество. Я не понимал чужую речь, потому от меня ускользал и почти символический смысл пантомимы. Мне казалось, будто все происходит на сцене и передо мной не повара, не зазывалы, не продавцы, а марионетки, которые разыгрывают неведомую пьесу; я один в ней не участвую и угадываю лишь общий ее смысл. Я был в толпе и в то же время чувствовал себя чужим, неприкаянным, отрезанным от людей; нас разделяла не стеклянная стена, не расстояние, не враждебность и не отчужденность, а что-то незримое. Это «что-то» касалось меня одного и коренилось во мне самом. Смутно я понимал: мгновение это неповторимо, оно никогда не вернется – уже завтра острота чувств притупится. И не потому, что окружающее станет мне ближе, – как раз наоборот. Возможно, уже завтра я начну борьбу за существование – буду ползать на брюхе, идти на компромиссы, фальшивить, нагромождая горы той полулжи, из которой и состоят наши будни. Но сегодня ночью город еще являл мне свое неразгаданное лицо.
И вдруг я понял: добравшись до чужих берегов, я отнюдь не избежал опасности, – напротив: именно сейчас она угрожала мне с особой силой. Угрожала не извне, а изнутри. Очень долго я думал только о том, чтобы сохранить себе жизнь. В этом и заключалось мое спасение. То был примитивный инстинкт самосохранения, инстинкт, который возникает на тонущем корабле, когда начинается паника и у человека одна цель – остаться в живых.
Но уже скоро, с завтрашнего дня, а может, даже с этой диковинной ночи, действительность раскроется передо мной по-новому, и у меня опять появится будущее, а стало быть, и прошлое. Прошлое, которое убивает, если не сумеешь его забыть или зачеркнуть. Я понял внезапно, что та корка льда, которая успела образоваться, еще долгое время будет слишком тонкой, ходить по ней опасно. Лед провалится. И этого надо избегнуть. Смогу ли я начать жизнь во второй раз? Начать сначала – познать то, что простирается передо мной, так же, как я познаю этот чужой язык? Смогу ли я начать снова? И не будет ли это предательством, двойным предательством по отношению к мертвым, к людям, которые были мне дороги?
Я быстро повернулся и пошел назад, смущенный и глубоко взволнованный. Теперь я уже не глазел по сторонам. А когда увидел перед собой гостиницу, у меня вдруг радостно забилось сердце. Другие гостиницы лезли вширь и вверх, стараясь быть позаметней, а эта была тихой и незаметной.
Я вошел в вестибюль, уродливо отделанный «под мрамор», и увидел Меликова, дремавшего в качалке позади стойки. Он открыл глаза, и мне на секунду показалось, что у него нет век, как у старого попугая. Потом его глаза поголубели и посветлели.
– Вы играете в шахматы? – спросил он, вставая.
– Как все эмигранты.
– Хорошо. Пойду принесу водку.
Он пошел наверх. Я огляделся. Почему-то мне почудилось, что я дома. Человеку, который давно не имел дома, часто приходят в голову подобные мысли.
II
В английском я делал большие успехи, и недели через две мой словарный запас был уже как у пятнадцатилетнего подростка. По утрам я несколько часов проводил среди красного плюша гостиницы «Ройбен» – зубрил грамматику, а во второй половине дня изыскивал возможности для устной практики. Действовал я без малейшего стыда и стеснения. Заметив, что за десять дней, проведенных с Меликовым, у меня появился русский акцент, я тут же перекинулся на постояльцев и служащих гостиницы. И поочередно усваивал самые разнообразные акценты: немецкий, еврейский, французский. Под конец, сведя дружбу с уборщицами и горничными и уверовав, что они-то и есть стопроцентные американки, я начал говорить с явным бруклинским акцентом.
– Надо тебе завести роман с молоденькой американкой, – сказал Меликов: за это время мы перешли с ним на «ты».
– Из Бруклина? – спросил я.
– Лучше из Бостона. Там всего правильнее говорят.
– Тогда уж надо найти учительницу из Бостона. Это было бы самое рациональное.
– К несчастью, наша гостиница – караван-сарай. Различные акценты носятся в воздухе, как тифозные бациллы, а ты, увы, легко перенимаешь все отклонения от нормы и совершенно глух к нормальной речи. Надеюсь, тебе поможет любовь.
– Владимир, – сказал я, – мир и так уже слишком быстро меняется для меня. С каждым днем мое английское «я» становится на год старше, и, к великому сожалению, мир этого «я» теряет свои чары. Чем лучше я понимаю язык, тем скорее исчезает таинственность. Пройдет еще несколько недель, и оба мои «я» уравновесятся. Американское «я» станет столь же скучно трезвым, как и европейское. Дай срок! И оставь в покое мое произношение. Я не хочу, чтобы мое второе детство пролетело так быстро.