Тени в раю - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое яркое проявление пруссачества, какое мне до сих пор довелось увидеть в Америке!
Адвокат был широкоплечий мужчина с широким, плоским лицом. Он носил очки в золотой оправе. Голос у него был неожиданно высоким. Он это знал и старался говорить на более низких нотах и чуть ли не шепотом.
– Вы эмигрант? – прошептал он, не отрывая взгляда от рекомендательного письма, написанного, видимо, Бетти.
– Да.
– Еврей, конечно.
Я молчал. Он поднял глаза.
– Нет, – сказал я удивленно. – А что?
– С немцами, которые хотят жить в Америке, я дела не имею.
– Почему, собственно?
– Неужели я должен вам это объяснять?
– Можете не объяснять. Объясните лучше, почему вы заставили меня прождать целый час?
– Госпожа Штейн неправильно меня информировала.
– Я хочу задать вам встречный вопрос: а вы кто?
– Я – американец, – сказал адвокат громче, чем раньше, и потому более высоким голосом. – И не собираюсь хлопотать за нациста.
Я расхохотался.
– Для вас каждый немец обязательно нацист?
Его голос снова стал громче и выше:
– Во всяком случае, в каждом немце сидит потенциальный нацист.
Я снова расхохотался.
– Что? – спросил адвокат фальцетом.
Я показал на табличку со словом «Think!». Такая табличка висела и в кабинете адвоката, только буквы были золотые.
– Скажем лучше так: в каждом немце и в каждом велосипедисте, – добавил я. – Вспомним старый анекдот, который рассказывали в девятнадцатом году в Германии. Когда кто-нибудь утверждал, будто евреи повинны в том, что Германия проиграла войну, собеседник говорил: «И велосипедисты тоже». А если его спрашивали: «Почему велосипедисты?» – он отвечал вопросом на вопрос: «А почему евреи?» Но это было в девятнадцатом. Тогда в Германии еще разрешалось думать, хотя это уже грозило неприятностями.
Я ждал, что адвокат выгонит меня, но на его лице расплылась широкая улыбка, и оно стало еще шире.
– Недурственно, – сказал он довольно низким голосом. – Я не слышал этого анекдота.
– Анекдот с бородой, – сказал я. – Сейчас в Германии больше не шутят, сейчас там только стреляют.
Адвокат снова стал серьезным.
– У меня слабость к анекдотам, – сказал он. – Тем не менее я стою на своем.
– И я тоже.
– Чем вы докажете свою правоту?
Я встал. Дурацкое жонглирование словами мне надоело. Нет ничего утомительнее, чем присутствовать при том, как человек демонстрирует свой ум. В особенности, если ума нет.
Но тут адвокат с широким лицом сказал:
– Найдется у вас тысяча долларов?
– Нет, – ответил я резко. – У меня не найдется и сотни.
Он дал мне дойти почти до самой двери и только тогда спросил:
– Чем же вы собираетесь платить?
– Мне хотят помочь друзья, но я готов снова попасть в лагерь для интернированных, лишь бы не просить у них такой суммы.
– Вы уже сидели в лагере?
– Да, – сказал я сердито. – И в Германии тоже, но там они называются иначе.
Я уже ждал разъяснений этого горе-умника насчет того, что в немецких концлагерях сидят-де и уголовники, и профессиональные преступники. Что было, кстати, верно. Вот когда я перестал бы сдерживаться. Но на сей раз я не угадал. За спиной адвоката что-то тихонько скрипнуло, а потом раздалось грустное «ку-ку, ку-ку». Кукушка прокуковала двенадцать раз. Это были часы из Шварцвальда. Таких я не слышал с детства.
– Какая прелесть! – воскликнул я иронически.
– Подарок жены, – сказал адвокат слегка смущенно. – Свадебный подарок.
Я с трудом удержался, чтобы не спросить, не сидит ли в этих часах потенциальный нацист. Мне показалось, что в кукушке я вдруг обрел неожиданного союзника. Адвокат почти ласково сказал:
– Я сделаю для вас все, что смогу. Позвоните мне послезавтра утром.
– А как же с гонораром?
– Насчет этого я переговорю с госпожой Штейн.
– Я предпочел бы знать заранее.
– Пятьсот долларов, – сказал он. – В рассрочку, если хотите.
– Думаете, вам удастся мне помочь?
– Продлить визу мы во всяком случае сумеем. Потом придется опять ходатайствовать.
– Спасибо, – сказал я. – Позвоню вам послезавтра… Ну и фокусник! – не удержался я, спускаясь в тесном лифте этого узкогрудого дома. Моя попутчица бросила на меня испепеляющий взгляд: она была в шляпке в виде ласточкиного гнезда, и когда кабина остановилась, со щек у нее посыпалась пудра. Я стоял, не глядя на даму, изобразив на лице полнейшее равнодушие. Мне уже говорили, что женщины в Америке чуть что зовут полицейского. «Think!» – было написано в лифте на дощечке красного дерева; дощечка висела над гневно покачивавшимися желтыми кудряшками дамы и над неподвижным гнездом с выводком ласточек.
В кабинах лифта я всегда начинаю нервничать. В них нет запасного выхода, и убежать из кабины трудно.
В молодости я любил одиночество. Но годы преследований и скитаний приучили меня бояться его. И не только потому, что оно ведет к размышлениям и тем самым нагоняет тоску. Одиночество опасно! Человек, который постоянно скрывается, предпочитает быть на людях. Толпа делает его безымянным. Он перестает привлекать к себе внимание.
Я вышел на улицу. И мне показалось, что тысячи безымянных друзей приняли меня в свой круг. Улица была распахнута настежь, и на каждом шагу я различал входы и выходы, закоулки и проулки. А главное, на улице была толпа, в которой можно было затеряться.
– Сами того не желая, мы волей-неволей переняли мышление и логику преступников, – сказал я, обедая с Каном в дешевом кафе. – Вы, может быть, меньше, чем другие. Ведь вы наступали, отвечали ударом на удар. А мы только и делали, что подставляли спину. Как вы считаете, это пройдет?
– Страх перед полицией – навряд ли. Он вполне закономерен. Все порядочные люди боятся полиции. Страх этот коренится в недостатках нашего общественного строя. А другие страхи… Это зависит от нас самих. И скорее всего, страхи пройдут именно здесь. Америка создана эмигрантами. И каждый год тысячи людей получают здесь гражданство. – Кан засмеялся. – Ну и нравы в Америке! Достаточно ответить утвердительно на два вопроса, чтобы прослыть хорошим парнем… «Любите ли вы Америку?» – «Да, это самая замечательная страна на свете». – «Хотите ли вы стать американцем?» – «Да, конечно, хочу!» И вот вас уже хлопают по плечу и объявляют своим в доску.
Я вспомнил адвоката, от которого только что вернулся.
– Не скажите. И в Америке бывают свои кукушки!
– Что? – удивился Кан.
Я рассказал ему о заключительном эпизоде моей встречи с адвокатом.
– Этот тип обращался со мной как с прокаженным, – сказал я.
Кан не на шутку развеселился.
– Ай да кукушка! – смеялся он. – Но ведь адвокат потребовал с вас всего пятьсот долларов. Таким способом он принес свои извинения! А как вам нравится пицца?
– Очень нравится. Не хуже, чем в Италии.
– Лучше, чем в Италии, Нью-Йорк – итальянский город. Кроме того, он испанский город, еврейский, венгерский, китайский, африканский и исто немецкий.
– Немецкий?
– Вот именно! Попробуйте сходить на Восемьдесят шестую улицу; там полным-полно пивных погребков «Гейдельберг», закусочных «Гинденбург», нацистов, немецко-американских клубов, гимнастических обществ и певческих ферейнов, исполняющих кантату «Ура герою в лавровом венце». И в каждом кафе есть столики для постоянных посетителей с черно-бело-красными флажками. Не подумайте худого! Не с черно-красно-золотыми, а именно с черно-бело-красными[9].
– Без свастики?
– Свастику на всеобщее обозрение не выставляют. В остальном американские немцы часто хуже тамошних. Живя вдали от Германии, они видят обожаемую родину-мать сквозь сентиментальный розовый флер, хотя в свое время покинули ее, потому что она обернулась для них злой мачехой, – сказал Кан насмешливо. – Советую вам послушать, как на этой улице разглагольствуют о патриотизме, пиве, рейнских мелодиях и чувствительности фюрера.
Я взглянул на него.
– Что случилось? – спросил Кан.
– Ничего, – с трудом произнес я. – И все это здесь существует?
– Американцам на все наплевать. Они не принимают такие штуки всерьез. Несмотря на войну.
– Несмотря на войну, – повторил я.
Слово «война» здесь просто не звучало. Эта страна была отделена от своих войн океаном и половиной земного шара. Ее границы нигде не соприкасались с границами вражеских государств. Эту страну не бомбили. И не обстреливали.
– Войны заключаются в том, что армии переходят через границы и вступают на территории соседних стран, на территории врага. Где эти границы? В Японии и в Германии? Война кажется здесь ненастоящей. Ты видишь солдат, но не видишь раненых. Наверное, они остаются там. Или, может, их вообще у американцев не бывает?
– Бывают. И убитые тоже.
– Все равно это ненастоящая война.
– Настоящая! Самая настоящая!
Я посмотрел на улицу. Кан проследил за моим взглядом.