На всю жизнь - Леонид Николаевич Радищев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему было приятно, что Володий заметил его новую дуду.
Долго пришлось искать для нее хороший ствол бузины, ножичком вырезать вязь.
Теперь дуда разговаривает на разные голоса: вот кричит иволга на заре, булькает ручей, скрипит дерево на ветру, рассыпается трелью жаворонок. И кажется, что немудрящая эта дудка сделана не руками, а так вот и выросла в лесу, впитав все его звуки.
— Удивительно хорошо у тебя выходит, — говорит Володя, разглядывая вырезанные на дуде узоры, — волшебная свирель! А песню споешь мне сегодня?
Пастушонок садится по-восточному, поджав под себя босые ноги. Его скуластое бронзово-смуглое лицо становится строже и старше. Некоторое время он сидит молча, неподвижно, похожий на какого-то азиатского божка.
Песня начинается с длинной, гортанно звучащей ноты. Бахавий тянет ее, не разжимая губ, покачиваясь, крепко сжав темные веки. Володя смотрит на него не отрываясь. Что-то древнее-древнее слышится в этом тягучем мотиве, и перед глазами возникает желтая ковыльная степь, приземистые курганы, всадники на низкорослых татарских лошадках…
Потом в мелодию начинают вплетаться глухо звенящие слова; кажется, кто-то пересыпает в руках старые, истершиеся монеты. Слова непонятны Володе, но так слышна в них чья-то жалоба, чья-то печаль…
Сар’ы, сар’ы, сапсар’ы
Сар’ы, чеч’ек саплар’ы.
Сугын’ырсын сайргарс’ын,
Килс’э суг’ыш саплар’ы.
Песня допета. Бахавий открывает глаза; они уже опять веселые. Сейчас Володий начнет выспрашивать, выпытывать, что означает каждое слово в песне, будет терпеливо прикладывать их одно к другому, а для пастушонка это нелегкое дело. Он умеет говорить по-русски, а думает и поет по-татарски; не всегда приходит в голову нужное русское слово…
— Постой-ка, постой-ка! — говорит Володя. — «Сары» — это желтые, а что такое «Сапсары»? — он крепко трет ладонью крутой лоб. — Ага, понял! «Сапсары» — это «очень желтые»!.. Посмотрим, что у нас с тобою вышло…
Желтые, желтые, очень желтые
Желтые ветки цветов.
Истоскуешься, пожелтеешь,
Когда наступят дни войны…
Так, одно за другим, раскрываются слова, и вот уже вся песня лежит, как на ладони. В ней рассказывается, как жил в деревне мальчик, кечкенэ, был подпаском, а когда подрос — стал работать батраком у бая.
Подошел срок, забрили его в солдаты. У царя Николая долгая служба — чуть ли не вся жизнь пройдет. И разве обходится без войны хоть одно царствование? И никто не знает — ни солдат, ни его близкие — увидятся они снова когда-нибудь…
Володя задумывается. Не о себе ли пел пастушонок Бахавий, не о своей ли недальней судьбе? А тот захлопал в ладоши, завертелся на месте, завел другую песню — веселую, озорную.
Замесила хозяйка камыр, хотела печь беляши. Вышла ненадолго на огород, а когда вернулась — пропал горшок с тестом, нигде не найти. Шайтан схватил, что ли? Уже собралась слезы лить, а тут заходит сосед и смеется. Оказывается, это он пошутил. Заглянул в избу — никого нету. Взял и спрятал горшок.
Хорошо, когда все кончается хорошо, хорошо, когда плохое только шутка…
— Стадо-то чего пригнал этакую рань? — слышится вдруг сердитый возглас. Голос какой-то ржавый, скрипучий, точно подымается полное ведро колодезным журавлем.
К мальчикам, сидящим под ивою, тяжело переставляя ноги, приближается очень худой и очень высокий человек в болтающемся балахоне из деревенского рядна. На голове у него самодельная войлочная шляпа грибом, сбоку, на широкой лямке, — холщовая сума́.
Бахавий подпрыгивает. Володя, приподнявшись, говорит вежливо:
— Здравствуйте, дядя Антон!
Медленно, точно складываясь по частям, пастух садится на пригорке.
— Чего стадо пригнал, спрашиваю? Вон еще сколько до полудня! Время не знаешь?
— Дядя Антон, — примирительно говорит Володя, — откуда Бахавию знать время? У него же часов нет!
— Эко заминка вышла! — скрипит пастух. — Отмерил четверо лаптей и узнал!
— Как это — четверо лаптей? Объясните, дядя Антон?
— По-вашему, по-городскому — ступня, а по-нашему, по-простецки — лапоть. Надобно узнать тебе время — становись под солнышко и меряй тень! Ежели пала она четверо лаптей длины — это, считай по нынешнему месяцу, и есть полдень… Учил я его, а все не возьмет в толк.
— А вы знаете, дядя Антон, ведь пастухи были самыми первыми астрономами на земле! — оживленно сообщает Володя. — Они еще тысячи лет назад придумали такой инструмент, чтобы измерять время по солнечной тени. Обыкновенная палочка. Называлась она гномон!
Бахавий сидит в сторонке. Черные глазки поблескивают, губы шевелятся, повторяя незнакомое, звучное слово: «Гномон, гномон…»
Слушает и дядя Антон, положив руки на высоко поднятые острые колени.
— Это верно, — выдавливает он натужно. — Пасти стадо — это есть дело мирное, угодное богу… без греха, без обиды… И ведется оно от сотворения мира… — Он замолкает, повеся голову. Лицо его, бурое от загара, от ветра, от непогод, кажется измученным, красные веки закрываются сами собой.
— Ходил нынче в Кодыли… ни свет ни заря поднялся… Надо деньги получить за пастьбу. Хожу пятый раз — и все нету. А у меня табаку ни щепотки, весь вынюхал… Надо бы сахарку взять, цикорию…
Володя внимательно глядит на него.
— А вы, дядя Антон, здесь будете или погоните стадо?
— Чего ж теперь его гнать? — бормочет пастух, борясь с одолевающей его дремой. — Теперь уж с полудня погоним…
Голова его медленно опускается, шляпа-гриб сползает на брови. Володя говорит Бахавию тихонько:
— Я еще приду. Мне надо домой сбегать.
Пастушонок глядит, как он ловко взбирается по крутому подъему, как шагает по дороге, размахивая руками. Просохшие волосы развеваются от быстрой ходьбы. Потом он исчезает за поворотом, но Бахавий как бы продолжает его видеть. Он шаг за шагом знает дорогу, которой пойдет Володий.
Вот он уже у плотины, вот перешел через Ушню. На другой стороне, где кусты и деревья точно карабкаются наверх, хорошо видна деревенька Кокушкино: мельница, избы, крытые соломой, среди них — дом под крышей, а рядом с ним — три рослых березы. В этом доме и живет Володий, когда приезжает на лето из Симбирска…
А солнце подымается все выше, льет густой жар. Оно похоже сейчас на раскаленный, просвечивающий насквозь медный таз, в котором варят варенье. Небо побледнело, как будто выцвело по краям. Нагретый воздух неподвижен. Дремотно позвякивают коровьи колокольцы. Пестрый бычок, широко расставив ноги, неподвижно стоит на мелком месте. Кажется, что и голубая вода в Ушне никуда больше не течет и само время остановилось. Сколько его прошло — мало ли, много ли, — кто знает?..
Хрустит песок наверху, сыплются камушки. О, Володий уже вернулся!