Новый мир. № 3, 2003 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем ближе было другое столетие, тем все настойчивей я себя спрашивал: что же оправдывает усилия и какова она, их цена, есть ведь предел у всякой платы. Но так и не смог себе ответить. При мысли, что они позади, казалось, я чувствовал только радость, однако наступала минута — и вдруг понимал, что готов на все, на все напасти и горькое горе, готов повторить присужденный мне срок, пожизненное мое приключение, лишь бы идти по ночной Москве, вслушиваясь в ее тишину, вглядываясь в чужие окна и в одинокую звезду в непроницаемом черном небе.
Семья— Когда поженились, мальчишкой я был, — негромко говорит Рудаков, — в этом и секрет неудачи. Жизнь жить — не на тахте кувыркаться. Помыкалась Ольга со мной по хозяйствам и заскучала, понятное дело. В городе женщине веселей. Но если ты леса не любишь, не чувствуешь, зачем тогда выбрала лесотехника? По-моему, она знала, чем кончится. Недаром же не хотела детей. И вышло, что к тридцати годкам оказался я холостой мужчина.
Положение это, скажу вам, дрянное. Особенно при моей профессии. Три года бирюковал бобылем, едва говорить не разучился. Характер у меня стал хуже некуда. Ожесточенный. Кто лес валил, знали: этому лучше не попадаться. Волчарой звали. Станешь волчарой! Вальщиков еще можно понять: им тоже надо семью кормить. Так ведь от них и начальнички кормятся. Эти всегда в первых рядах. И чем помельче, тем беспардонней. А форсу-то… Самый хреновый народец. Не зря говорят: без порток, а в шляпе… Ну ладно, на то она власть, чтоб красть, но все-таки вы же еще лесопользователи. Ельник вырубили, за кедр взялись. Он уже теперь в Красной книге. Найди нынче дерево в три обхвата…
Идет по Оби теплоход «Чулым». Мы с Константином Рудаковым пристроились на корме на брезенте и время от времени наполняем свои пластмассовые стаканчики густой струей из домашней бутыли.
Знакомство свели на тобольской пристани, за час или два перед посадкой. Как это частенько бывает, в пестрой толпе случайных спутников невольно выделили друг друга. Не знаю, чем я привлек внимание, я-то его приметил сразу. От будущих пассажиров «Чулыма» он был отгорожен своей неспешностью, бросавшейся в глаза отрешенностью. Было видно, что и его молчаливость не оттого, что сказать ему нечего, а оттого, что всего не скажешь. Бросит словечко, одно-другое, — и вновь сомкнет бескровные губы. Я и не думал, что он способен на монолог — весь путь от Тобольска отделывался невнятными фразочками, и вот — точно хлынуло. Прорвало.
Суровая обская волна с урчанием омывает «Чулым», дышит студеным колючим ветром, необъяснимым в зените лета. В Тобольске стояла духота, город искал в воде спасения — похоже, она сама раскалилась от голых разгоряченных тел. Но чем очевидней истаивал день, тем становилось вокруг свежее, а с час назад темно-бурый Иртыш уткнулся в Обь, и Обь приняла его, вобрала в себя, хозяйски окрасила серебряным металлическим цветом. Только не сдавшийся до конца, сквозной малахитовый оттенок напоминает об Иртыше, о беспощадном тобольском полдне. Все поменялось: солнечный луч из золотистого стал вишневым с бледным синеватым отливом, лес — реже, воздух точно похрустывает ломкой прохладой нескорой осени.
Выглядит Рудаков неброско. Он плотен, но над мосластым туловом — худое, усталое лицо. Нос у него утиный, добрый. Но медные глаза часто хмурятся. Выбрит небрежно, на подбородке, как первый снежок на осенней стерне, пробивается поседевший волос.
Самогон на кедровом орешке жжется, приручаем то муксуном, то нельмой. Рудаков продолжает свою историю, мне остается лишь гадать, что же с ним сейчас происходит — то ли все разом поднялось, скрытое, давно погребенное, то ли утомился под тяжестью не произнесенного вслух, перемолчал и вот захлебнулся не сказанными прежде словами.
— В общем, такие отношения сложились с начальством — узелок. Будь ты двужильный, а не развяжешь. Хоть у верблюда два горба, потому что жизнь — борьба, а ничего никому не докажешь. Верблюд поэтому и верблюд — доказывает, что он не верблюд. На нем и ездят. В общем, однажды расплевались к взаимному удовольствию.
В Дворках я оказался так: один корешок — служил я с ним срочную — позвал недельку у них пожить. Подумал-подумал — и поехал. Сколько ни петушись, усыхаешь от своего житья-бытья, от всех своих замечательных дел. Каждый почему-то уверен: возьми левее или правее, и все пойдет чин чинарем. Сразу наладится — здесь вам не тут. На самом деле и здесь все то же. Всюду серийная продукция, как говорится, один узор. Но у меня началось по-новому. С белого, можно сказать, листа.
Дворки — это районный центр. В округе другое слово: район. «Меня с утра в район вызывают», «В районе — собрание», «В районе — артисты», «Поеду в район качать права»… Понятно, не город, не городок, самое верное название — поселок городского типа. Но, правда, если принять во внимание подчиненную ему территорию, то какая-никакая — столица.
Когда там прознали, что я лесотехник, — на уши встали, иначе не скажешь. Сдували пылинки, соломку стелили, обхаживали меня, как невесту. Когда ты нужен, ты лучше всех. А лесотехник им так был нужен, хоть в струнку вытянись, а найди. Своего они год назад схоронили. Мужик, говорили, был как ствол, а рухнул в одночасье, без звука. Известно, такие хворью не маются, они кончаются на ходу. Уговорили вдову и дочь остаться вместо него — до замены. Как они без самого управлялись — понять непросто. Но — управлялись.
Ждали как раз лесникову дочь. От их заимки, можно сказать, семь верст до небес и все пеши. Может, до небес и семь верст, а до района полста — не набегаешься. Разок в два месяца выбиралась.
И появляется эта Анфиса. Чем-то, само собой, запастись, конечно — среди людей потолкаться, а прежде всего — решать проблемы: поставить в известность про то, что делается, поплакаться на все затруднения. А ей приготовили тут сюрприз. Знакомься, Фиса, и прояви себя. Твое спасенье — в твоих руках. Сумеешь уговорить человека — можете сдавать ему пост.
Вечер солнечен, небо бело. Рудаков неторопливо покуривает, смотрит на проплывающий берег. Вдали обозначивается цепочка горной гряды, все больше затонов, все чаще просеки и лужки, лес на глазах уменьшается в росте, словно в предчувствии лесотундры, уже подступающей к тайге. Кажется, что до нас долетает стылая сырость мшистой земли.
— Познакомились, — говорит Рудаков. — По первости девушка как девушка. Ростом невелика, кость узкая, губы сжаты, точно слова стережет. Волос русый, скуластенькая, глаз быстрый и цепкий, охотничий глаз. А цвет неожиданный и опасный — яшмовый, с кошачьей загадкой. Как говорится, увидишь — вздрогнешь.
Не расставались мы с нею весь день. Мало-помалу разговорилась. Сперва — про хозяйство, вводила в курс дела. Потом — про отца, земля ему пухом, про мать, про себя. В общем, доверилась. Вечером пошли с ней на танцы. Стоило ее приобнять, и все мне сразу стало понятно. Девушки — каждая наособицу. Одна — обезьянка, лицом хлопочет, другая — наоборот, тяжелая, как шапка Мономаха, а третья — в атаку с грудью наперевес. Анфиса ничем себя не выдала, но положил я ей руку на спину, и все в ней будто оборвалось. Лопатка вошла в мою ладонь и целиком в ней поместилась. Друг к дружке прижимались мы плотно, местные ребята набычились, однако никто не подошел. Видят, с ней — взрослый человек, а главное, все прочие — лишние. Что тут сказать? В тот вечер в Дворках музыка только для нас играла.
Когда провожал ее, говорю: идем со мной. Она усмехнулась: ты разве мне муж? Я ее спрашиваю: а что — не гожусь? Она промолчала. Потом вонзилась кошачьими глазками, шепнула: женись — не пожалеешь. И я, как в дыму, говорю: женюсь. Все тут сошлось. То ли поверил — не пожалею, то ли устал, всякое дерево устает. То ли решил: как будет, так будет. Куда ни бредешь, от судьбы не уйдешь.
Утром нас с нею и записали. Довольные, лыбятся, чуть не пляшут. Разом и сняли все вопросы. Лес под присмотром, я — на крючке, и дочь с вдовой не нужно устраивать. Ни за кого голова не болит.
Свадьбы играть мы с ней не стали. И я не люблю, когда толпятся, и ей эта шелупонь ни к чему. Отметили с моим корешком, с женой его, с тестем, ну и ладушки. Потом оформился как положено и двинулся с молодой женой на новое место работы и жительства. Вся моя кладь была со мной. Много добра себе не нажил, а то, что нажил, то отдал Ольге.
И вот являемся.
— Здравствуйте, мама. — Здравствуй, доча. Ты, вижу, с гостем? — Не с гостем, а с мужем. Знакомьтесь, мама.
Чем дальше, тем больше Обь утрачивает малахитовую иртышскую рябь. Окрас волны не то слюдяной, не то свинцовый. Бледное небо медленно начинает темнеть. Рудаков усмехается и продолжает:
— Теперь представьте любую женщину: дочка твоя ушла в район всего на три дня, вернулась вдвоем, и ты не только вдова и мать, ты еще теща, а этот лоб — твой зять и новый хозяин тайги. Что бы сказала любая женщина? Нашла бы два-три подходящих слова, а может быть, не только два-три. Но Софья Петровна была не любая. Только взглянула на дочь с интересом, потом — на меня, головой качнула, бросила: «Ничего зятек», — и начала собирать на стол. И у нее было чем встретить, и мы не с пустыми руками пришли.