Паладины - Олег Кустов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Для нас, принцев Песни, жизнь только средство для полёта: чем сильнее танцующий ударяет ногами землю, тем выше он поднимается. Чеканим ли мы свои стихи, как кубки, или пишем неясные, словно пьяные, песенки, мы всегда и прежде всего свободны и вовсе не желаем быть полезными" (Гумилёв). Лёгкость, изящество и самоуверенность. Игорь Северянин эпилогизирует свой, но не принадлежащий ему гений:
Эпилог1
Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоён:
Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утверждён!
От Баязета к Порт-Артуру
Черту упорную провёл.
Я покорил литературу!
Взорлил, гремящий, на престол!
Я — год назад — сказал: "Я буду!"
Год отсверкал, и вот — я есть!
Среди друзей я зрил Иуду,
Но не его отверг, а — месть.
"Я одинок в своей задаче!"
Прозренно я провозгласил.
Они пришли ко мне, кто зрячи,
И, дав восторг, не дали сил.
Нас стало четверо, но сила
Моя, единая, росла.
Она поддержки не просила
И не мужала от числа.
Она росла в своём единстве,
Самодержавна и горда,
И, в чаровом самоубийстве,
Шатнулась в мой шатёр орда…
От снегоскалого гипноза
Бежали двое в тлен болот;
У каждого в плече заноза,
Зане болезнен беглых взлёт.
Я их приветил: я умею
Приветить всё, — божи, Привет!
Лети, голубка, смело к змею!
Змея, обвей орла в ответ!
"Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…"
Выискивать в поэзии пошлость — занятие самоуничижительное и, по большей степени, не достойное. Игорь Северянин, "поэт Божией милостью", не искал мест небанальных и утончённых — не банален и изысканно утончён был он сам. В его взгляде на вещи не вечное вещное представление о свете, но сам свет, который, единственный, свидетельствует нам о существовании вещей. Хочется подойти и дотронуться до этого, казалось бы, неосязаемого бытия, но не стоит спешить — едва дотронувшись, мы ощутим грубую реальность бесформенного. Увы, вещь оказывается совсем не той, какой мы её представляли себе и восторженно воспевали в стихах. Трагедия нашей жизни: как подойти самому и подвести остальных к таким «вещам» и посвящениям, как добро, красота и любовь. Они всегда вне нашей досягаемости. Возможно ли к ним прикоснуться рукой и ощутить нежданно явленную сущность?
"Крестьянин пашет, каменщик строит, священник молится, и судит судья. Что же делает поэт? Почему легко запоминаемыми стихами не изложит он условий произрастания различных злаков, почему отказывается сочинить новую «Дубинушку» или обсахаривать горькое лекарство религиозных тезисов? Почему только в минуты малодушия соглашается признать, что чувства добрые он лирой пробуждал? Разве нет места у поэта, всё равно, в обществе ли буржуазном, социал-демократическом или общине религиозной? Пусть замолчит Иоанн Дамаскин!" (Гумилёв).
Многие поколения мыслителей и поэтов пытаются прикоснуться к тому, чему посвятили жизнь, — свету доброму и бесконечному, миру старому и смешному. Так рождается искусство и литература. Можно бесконечно рассуждать о первичных и вторичных качествах, верить или не верить своим ушам и глазам, вспоминать и вновь забывать какие-то важные, как когда-то казалось, истины, но вещь, присутствуя здесь, рядом с нами, остаётся такой же бесконечно далёкой и недостижимой, как синева небес и отражение звёзд в ночном заливе. И совсем не важно, что синева небес — это цвет земного, тёмного в своей глубине, океана, а слабые маячки звёзд на воде — вряд ли тот самый свет, что пробивается к нам сквозь тысячи и миллионы парсеков. Можно только преклонить колени перед этой сказочной освещенностью вещного мира, соразмерностью нашего восприятия космическому миропорядку. Есть что-то непредсказуемое и не до конца понимаемое нами в каждом со-бытии, в постижении и озарении времени и пространства.
Мы обращаемся к тому, что вчера считалось понятным. Мы объявляем приговоры и полагаем правильным свой выбор — человек судит о вещах и вместе с тем о себе самом. Взгляд же поэта, в известной степени, лишён налёта того, что можно было бы назвать суждением-осуждением о вещах. И не столько потому, что взор его чист и не замутнён временем и обычаями, сколько потому, что поэт, как мастер, очищает его от мутности и царапин кантианских линз. Паладин зрит умом; это та самое великое искусство умозрения, когда вне всякой привязки к физике и астрономии, древние философы утверждали, что космос имеет круглую форму.
Увертюра
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо, остро!
Весь я в чём-то норвежском! Весь я в чём-то испанском!
Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо!
Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!
Ветропросвист экспрессов! Крылолёт буеров!
Кто-то здесь зацелован! Там кого-то побили!
Ананасы в шампанском — это пульс вечеров!
В группе девушек нервных, в остром обществе дамском
Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Из Москвы — в Нагасаки! Из Нью-Йорка — на Марс!
Происходит чудо. Будущие века звучат в этом "стрёкоте аэропланов" и "ветропросвисте экспрессов". Крылолёт буеров… Несомненна трагедия жизни. От неё не спасёт преодоление расстояний — "из Москвы в Нагасаки, из Нью-Йорка — на Марс". И сколь бы ни были велики наши скорости и возможности — "весь я в чём-то норвежском, весь я в чём-то испанском", двусмысленность — самая опасная и злая шутка, какую выкидывает над человеком время.
"Его головокружительный успех настолько запал в память, мифологизирует незадачливый читатель, — что и сейчас, десятилетия спустя, люди, даже не знающие стихов Игоря Северянина, знают нарицательное слово «северянинщина» — знак дешёвого успеха, гимназического обожания кумира, самодовольства. Слово вошло в язык" (А. Урбан).
Как скоро вошло, так скоро, стоить думать, и вышло. Мёртвые слова имеют действительно дурной запах. Поэт рождает язык: его слова капризны, как ребёнок, и отчаянны, как герой. "Человеческая личность способна на бесконечное дробление, — Николай Гумилёв описывает различные ситуации общения. — Наши слова являются выраженьем лишь части нас, одного из наших ликов". Северянин бросает вызов условностям, но не отвергает ничего, что может нести свет, — даже площадь, на которой продажны и души.
Двусмысленная слава
Моя двусмысленная слава
Двусмысленна не потому,
Что я превознесён неправо,
Не по таланту своему,
А потому, что явный вызов
Условностям — в моих стихах
И ряд изысканных сюрпризов
В капризничающих словах.
Во мне выискивали пошлость,
Из виду упустив одно:
Ведь кто живописует площадь,
Тот пишет кистью площадной.
Бранили за смешенье стилей,
Хотя в смешенье-то и стиль!
Чем, чем меня не угостили!
Каких мне не дали «pastilles»!
Неразрешимые дилеммы
Я разрешал, презрев молву.
Мои двусмысленные темы
Двусмысленны по существу.
Пускай критический каноник
Меня не тянет в свой закон,
Ведь я лирический ироник:
Ирония — вот мой канон.
Поэт, видящий суть вещей, пожалуй, может только онеметь от восторга или иронизировать о тех вещах, о которых говорят остальные. Как выразить эту суть, передать это светозарное мироощущение? Слова стары, как мир, и как мир, они мертвы от привычности своей, от затёртости повседневного употребления. Так устроен язык и другого языка у нас нет. Как и куда идти дальше? Как выразить свою мысль? Один путь: оживить слово, и тогда поэт с тем же успехом, что и пророк, может приказать горе тронуться с места, и она тронется. Апостолы его веры — свидетели творческого действия мысли, которая совершается сама по себе, непосредственно в их присутствии. Другой: сыграть ноктюрн, создать новые и в незапятнанности своей живые интонации, в которых всё душа. Пусть мысль переживёт своё воплощение — стихи всегда рискуют умереть, ещё не родившись.
Nocturne
Месяц гладит камыши
Сквозь сирени шалаши…
Всё — душа, и ни души.
Всё — мечта, всё — божество,
Вечной тайны волшебство,
Вечной жизни торжество.
Лес — как сказочный камыш,
А камыш — как лес-малыш.
Тишь — как жизнь, и жизнь — как тишь.
Колыхается туман
Как мечты моей обман,
Как минувшего роман…
Как душиста, хороша
Белых яблонь пороша…
Ни души, и всё — душа!
Николай Степанович Гумилёв был необыкновенно строг в требовании чистоты русского языка. "Однажды я, придя из театра и восхищаясь пьесой, сказала: "Это было страшно интересно!" Коля немедленно напал на меня и долго пояснял, что так сказать нельзя, что слово «страшно» тут несовершенно неуместно", доставалось невестке. "Гения тьмы" со всеми его «ветропросвистами» и «крылолётами» строгий критик разоблачал: