Слишком долгой была разлука… - Мария Рольникайте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Анечка на новом, незнакомом месте, где были одни взрослые, долго не засыпала, капризничала, и Лейе пришлось дать ей раньше времени легкое снотворное, добытое за свою и Ильи двухдневную порцию хлеба. Боялась, чтобы дочка, когда ее понесут, не проснулась еще по дороге и от страха не заплакала.
Провожала их Лейя ранним утром (на улочках бригады еще только собирались) и лишь до шлагбаума перед воротами. Дальше ей было нельзя. Смотрела, как Илью с ящиком выпустили через приоткрытые ворота, которые тут же сомкнулись, и она его, уходящего, не видела. Все равно еще стояла, мысленно идя рядом, пока геттовская охрана не прогнала ее.
Она повернула назад. Побрела чистить свой бывший двор.
Убирала. Скребла снег. Руки привычно делали свое дело. Но сама еще будто шла с мужем. Волновалась — не задержали бы, хотя Лейзер дал свой «пассир-аусвайз», и Илья вымазал руки сажей.
Дошли они благополучно. На улицах в такую рань не было ни одного полицейского, тем более немца. Редкие прохожие не обращали на него внимания. Но Стонкусов он явно напугал. Лишь после второго звонка в передней послышались шаги и Стонкус спросил почему-то по-немецки:
— Кто вы?
— Господин Стонкус, это я, — и на всякий случай, если соседи их слышат, добавил: — трубочист.
Стонкус узнал его голос и сразу открыл дверь. Он был в халате поверх пижамы.
— Извините, пожалуйста, — зашептал Илья, — что в такую рань и без предупреждения. Но в любой час могло начаться…
— Ничего, ничего, мы уже не спали, — сказал он, хотя Стонкувене вышла тоже в халате и явно заспанная.
Илья осторожно опустил ящик.
— Куда можно выгрузить это?
Стонкус, кажется, все понял.
— Сейчас. — Он отодвинул коврик и постелил газеты.
Оба молча смотрели, как Илья укладывает на них какую-то цепь со свисающей с нее гирей, странные, на длинных ручках щетки и другие незнакомые, но, по-видимому, нужные для чистки дымоходов предметы. Наконец осторожно приподнял доску. Под нею на боку, поджав ножки, лежала спящая девочка. Илья осторожно вынул ее, и она, не просыпаясь, их тут же рапрямила и продолжала спать.
— Несите ее в гостиную, — предложила Стонкувене. — Здесь прохладно.
А мы пока согреем воду, — ребенка после такой дороги надо помыть.
— Я тебе помогу. — Стонкус вышел вслед за нею. Дверь осталась приоткрытой, и Илья услышал, как Стонкус сказал:
— Она на самом деле не похожа на еврейку.
Илья легонько гладил дочь, стараясь не расплакаться. И шептал ей в самое ушко:
— Живи, дитя мое, живи. Вырастай большой, счастливой. А мы с мамой оттуда, с небес, будем смотреть на тебя и радоваться.
Вскоре вернулись Стонкусы с большим ведром воды. Илья внес спящую дочку в ванную комнату и стал снимать с нее жалкую одежонку. Она проснулась и, испугавшись чужих людей, крепче обхватила отца за шею. Он посадил ее в большой таз с теплой водой, но Анечка все равно не отпускала его руки.
А когда чужая тетя стала ее мыть, и вовсе заплакала. Илья гладил ее. Успокаивать не решался, — в этом доме не должна звучать еврейская речь. Анечке надо научиться понимать литовский язык, а потом и самой заговорить на нем.
Илья понимал, что должен уходить: он обещал Лейзеру сразу вернуть ящик, чтобы тот успел выйти из гетто и выполнить назначенную на сегодня работу. Но Анечка — чистенькая, укутанная в хозяйскую большую махровую простыню — рвалась к нему на руки. Только сидеть рядом она не хотела, начинала всхлипывать. Илье казалось — малышка чувствует, что он собирается уходить. И на самом деле, как только он вышел в переднюю и стал складывать все в ящик, она босиком, путаясь в этой большой простыне, выползла к нему. И даже все норовила влезть обратно в ящик. Илье пришлось вернуться в гостиную. Не помогали старания Стонкуса, который пытался отвлечь девочку, — то прикладывал к ее ушку часы, чтобы она слушала их тиканье, то давал поиграть со снятым с полочки игрушечным зайчиком. Илье приходилось брать дочь на руки, убаюкивать в надежде на то, что она уснет, — может, еще действует снотворное, но стоило осторожно положить ее на кровать, как она просыпалась.
И так раз за разом. Наконец он все-таки был вынужден уйти, оставив ее плачущей. А на лестнице сам дал волю слезам.
Лейе он этих подробностей не рассказал. Успокоил, что всю дорогу туда Анечка спала, что у Стонкусов ее выкупали и укутали в большую махровую простыню, что Стонкувене сварила для нее манную кашу. Но того, что почти убежал, оставив ее плачущую, не рассказал. А еще он не сказал, что Стонкувене, поднося ей ложечку каши, говорила:
— Ешь, Онуте, ешь.
Лейя вроде успокоилась. Однако ночью вдруг проснулась и схватила его за руку.
— Анечка плачет!
— Успокойся. Тебе приснилось.
— Нет, я слышу. Здесь слышу, как она там, у чужих людей, плачет.
— Не чужие они. Спасители.
Через три дня облаву на детей, о которой предупреждал тот немец, увы, провели. В полдень, когда взрослые были на работе, в гетто внезапно на грузовиках въехали местные ретивые пособники немецкой власти. Они врывались в дома и хватали пытающихся убежать от них детей. Подростков заставляли самих забираться в кузова, а плачущих малышей, раскачав за ручки и ножки, просто швыряли туда.
Гетто после этой облавы погрузилось в траур, хотя по утрам взрослые, как прежде, должны были собираться в одном месте, чтобы выйти, как положено, единой колонной. Здоровались безмолвно, лишь сочувственными вздохами. Днем из местных мастерских доносился визг электрической пилы. Он походил на душераздирающие вопли. Детей и прежде, особенно на улочке, ведущей к воротам, не было, чтобы, если в гетто неожиданно нагрянет какой-нибудь эсэсовец, он их не видел. Ведь рейху были нужны лишь работающие евреи.
А теперь и на крайних улочках детей не было. Немногие, спасшиеся в укрытиях, должны были тихо сидеть в комнатах, и если в гетто опять ворвутся солдаты, немедленно прятаться в укрытия.
Лейя с Ильей разделяли горе осиротевших родителей. И скрывали друг от друга часто охватывавшее их чувство страха: так ли их доченьке у Стонкусов безопасно? Ведь соседи могут заинтересоваться, откуда у бездетной семьи вдруг появился годовалый ребенок? Чтобы не выдать тревоги, делились только тоской по Анечке и утешались тем, что хорошо, когда есть о ком тосковать…
Все разговоры о ней они вели, уединившись на широкой лестнице черного хода, которым никто не пользовался. Лейя давала волю другим своим переживаниям: не плачет ли Анечка, не тоскует ли по ним, стала ли понимать литовскую речь. Илья ее утешал — литовские слова, наверное, стала понимать, дети легко усваивают все новое. Но главное — она в безопасности, никто на таких актеров, как Стонкусы, не станет доносить. Они же гордость Литвы.
И когда Гитлеру придет конец — а судя по разговорам рабочих на фабрике, немцам на фронте худо, — Стонкусы вернут им доченьку живой и здоровой.
Лейя про себя вздыхала: только бы выжить…
3Выжили. После почти двух лет в гетто и стольких же в концлагерях (они были в разных и ничего друг о друге не знали) они вернулись в город.
Первым вернулся Илья. Сразу после освобождения он и еще трое таких же доходяг, в тех же полосатых арестантских робах с лагерными номерами, решили сразу отправиться домой. То брели пешком, то какой-нибудь сердобольный крестьянин подвозил. Иные жители даже пускали их к себе переночевать. Но в основном ночевали в пустовавших хлевах или сараях, — хозяев, видно, немцы вывезли, а может, те от страха перед большевиками сами удрали вместе с отступающей немецкой армией.
Спутники Ильи, несмотря на усталость, допоздна предавались мечтам о жизни, которая их ждет дома. Илья молчал, потому что после побоев особо жесткого обершарфюрера Вернера стал сильно заикаться, но главное, оттого что в отличие от них, видевших свою будущую жизнь продолжением прежней, он свою не представлял без Лейи. Что хрупкая Лейя могла в аду концлагеря выжить, он не надеялся…
Сколько времени они добирались, Илья и сам не знал, — все эти дни и ночи слились во что-то очень долгое и трудное. Где и как перешли границу, понятия не имел. Даже не знал, была ли она.
Когда наконец дотащился до знакомого пригорода, он от волнения едва переставлял ноги, а по щекам вдруг потекли слезы: сейчас он увидит Анечку! Но оттого, что прохожие удивленно глазели на них, одетых в странные полосатые робы да еще по геттовской и лагерной привычке бредущих по мостовой, он понял, что ему нельзя в таком виде появляться у Стонкусов. Что он должен сперва зайти домой переодеться. Ведь когда их переселили в гетто, дома остался полный шкаф одежды.
Кивнув своим попутчикам и едва выговорив: «В д…д…добрый путь», — свернул на свою улицу. Если бы не уцелевшие кое-где дома, он бы ее не узнал. Кругом были одни руины. Неужели их дома тоже нет?