Мой Михаэль - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем радио обволакивает нас приятной легкой утреней музыкой — ивритские песни: мне напоминают они о днях юности, а Михаэлю — что время идет и уже поздно Он поднимается, не произнося ни слова, становится у раковины, моет свою чашку и тарелку. Выходит из кухни В коридоре снимает комнатные туфли и переобувается Надевает коричневый пиджак. Берет с вешалки шляпу Шляпа — в руке, а черный потертый портфель — подмышкой. Возвращается на кухню, чтобы поцеловать меня в лоб и попрощаться со мной. Пожалуйста, не забудь, полдень купить керосин. Керосин почти весь вышел. Он для себя записывает в книжечку, что сегодня ему нужно зайти в отдел водоснабжения, чтобы рассчитаться с задолженностью за воду и проверить, не вкралась ли случаем ошибка в предъявленный счет.
Михаэль уходит из дома, и слезы сдавили мне горло. Я спрашиваю себя: откуда взялось это горе? Откуда вдруг явилась эта проклятая тоска, чтобы замутить голубое чистое утро? Словно бухгалтер, перебирающий счета, роюсь я в груде обрывочных воспоминаний. Проверяю каждую цифру в длинной колонке. Где притаилась грубая ошибка? Может, это просто заблуждение? Где ожидаю я увидеть грубый просчет? Радио умолкло. Вдруг оно заговорило о недовольстве, охватившем деревни. Я подняла взгляд: восемь. Время не стоит на месте, но и не отпускает тебя Я хватаю свою сумку. Безо всякой нужды тороплю Яира, хотя он давно готов. Его рука — в моей руке. Мы идем в детский сад Сарры Зельдин.
На улицах Иерусалима ясное утро. Прозрачные голоса. Старый извозчик уселся прямо на улице, мешая нам пройти, и распевает во все горло. Ученики религиозной школы для мальчиков «Тахкемони» в беретах, сдвинутых на ухо стоят на противоположной стороне улицы, смеются, задирают старого извозчика. Извозчик грозит им, воздев руки, словно отвечает благословением на благословение, улыбается и продолжает свое громкое пенье. Мой сын начинает мне объяснять, что на маршруте 3«б» работают автобусы марки «Форд» и «Фарго». Мотор у «Форда» намного сильнее. «Фарго» слаб и беспомощен. В какой-то миг мальчику показалось, что я не слушаю его объяснений. Он стал меня проверять. Я готова к этому экзамену. Я слышала каждое слов, сынок. Ты — умница и хороший. Я слушаю.
Голубое прозрачное утро царило в Иерусалиме. Даже серые каменные стены лагеря «Шнеллер» изо всех сил стараются не выглядеть столь тяжеловесными. Заброшенные пустыри покрылись растительностью: куманика, терновник, вьюнок и прочие дикие травы, чьи названия мне неизвестны; их называют у нас просто «бурьян». На миг я останавливаюсь, холодная дрожь пробивает меня:
— Яир, заперла ли я перед выходом балконную дверь?
— Папа запер дверь на ключ еще вчера вечером. Ведь сегодня ее никто не открывал. Что с тобой сегодня, мама?
Мы проходим мимо тяжелых железных ворот лагеря «Шнеллер». Ни разу в жизни нога моя не ступала за эти мрачные стены. Когда я была маленькой, здесь размещались части британской армии, и бойницы щерились дулами пулеметов. Много лет тому назад эта крепость называлась «Сирийский приют для сирот». Это странное название каким-то образом угрожало мне.
Светловолосый часовой стоял у ворот, дышал на кончики пальцев, чтобы согреть их. Когда мы проходили мимо, молодой солдат опустил глаза, разглядывая мои ноги, промежуток между юбкой и короткими белыми носками. Я улыбнулась ему. Он вперил в меня бешеный взгляд: стыд, голод, страстное желание, извинение — все смешалось в его взгляде. Я посмотрела на часы: восемь пятнадцать. Восемь пятнадцать утра, голубой ясный день, а я уже устала, я хотела бы поспать. Только при условии, что сны оставят меня.
Каждый вторник, возвращаясь из университета, Михаэль задерживался в городе, чтобы в агентстве «Кагана» заказать билеты в кино на вечерний сеанс. Иорам, сын наших соседей Каменицеров, сидел с Яиром в наше отсутствие. Однажды, вернувшись из кино, я нашла записку, вложенную между страницами романа, лежавшего на тумбочке у моей постели. Иорам оставил новые стихи, чтобы я высказала свое мнение. В его стихах — девушка и юноша в сумерки гуляют в саду. Вдруг неизвестный всадник проскакал мимо, черный всадник на черном коне, и копье его — черное пламя. И там, где промчался всадник, опустился черный покров на землю и на влюбленных. В скобках, в конце страницы, Иорам пояснил, что черный всадник — это ночь. Он явно не доверял мне.
На следующий день, встретив Иорама на лестнице, я казала, что мне понравились его стихи, и, может быть, стоит отправить их в одну из молодежных газет. Иорам с силой сжал перила. Через секунду он поднял на меня глаза, переполненные страхом, с губ его сорвался натужный бледный смешок:
— Все это ложь, госпожа Гонен, — сказал юноша сдавленным голосом.
— ТЕПЕРЬ ты солгал, — улыбнулась я.
Он развернулся и помчался вверх по лестнице, побледневший, испуганно бормочущий извинения, будто случайно толкнул меня на бегу.
Канун субботы. Вечер в Иерусалиме. На вершине холма в Ромеме высокая водонапорная башня залита лучами заката. Сквозь листву деревьев пробиваются снопы света, будто весь город объят пламенем. Стелющийся низко туман перемещается на восток, его бледные пальцы скользят по каменным стенам, по железным оградам. Он послан для умиротворения. Что-то растворено в этой тишине. Скрытое томление бродит в городе. Огромные скалы сбрасывают тепло, отдаваясь прохладным прикосновениям тумана. Легкий ветер проносится по дворам, вороша рывки бумаг, взметая их и оставляя в покое, не утолив своей жажды. Соседи в праздничной одежде идут молиться в синагоги. Легкий шум далекого автомобиля смеивается с шорохом сосен. Остановись, водитель, постой-ка, оберни ко мне свое лицо, дай разглядеть тебя.
У нас в доме — белая скатерть на столе. Букет желтых хризантем в вазе. Бутылка красного вина. Михаэль режет субботний хлеб. Яир спел три субботние песни, которые выучил в детском саду. Я подаю печеную рыбу. Мы не зажигаем субботние свечи, поскольку Михаэль расценивает это как лицемерие со стороны тех, кто не следует другим религиозным традициям.
Михаэль рассказывает Яиру о беспорядках 1936 года. Мальчик жадно впитывает каждое слово. Задает толковые вопросы, завершая их словами: «Я закончил». Весь он — концентрированное внимание. Я тоже прислушиваюсь к голосу мужа. А еще — я вижу прелестную девочку в голубом пальто, и эта девочка пытается позвать меня туда, с улицы, поэтому она бьет по оконному стеклу слабыми кулачками. В лице ее — тревога. Она близка к отчаянию. Губы ее что-то произносят и повторяют вновь, но я не могу уловить — что, а она уже перестала говорить, еще я вижу лицо ее — и вдруг — только стекло. Покойный отец мой Иосиф благословлял хлеб и вино в субботний вечер. И субботние свечи зажигались в нашем доме. Отец не выяснял, сколь истинны основы религии. И посему он уважал их. Но когда Иммануэль, брат мой, присоединился к левому движению молодежи, в нашем доме прекратились все субботние ритуалы. Соблюдение традиций и прежде было довольно приблизительным. Отец — человек весьма нерешительный.
В «Немецкой колонии», жилом квартале на юге Иерусалима, усталый железнодорожный состав взбирается вершину холма. Паровоз натужно воет и отдувается Словно в обмороке, падает он в объятия пустынных перронов. Остатки пара исторгнуты с горьким свистом. В последний раз взъярился паровоз против тишины. Но тишина сильнее его. Посему он смирился, сбавил тон, успокоился. Субботняя ночь. Смутное ожидание. Даже птицы молчат. Может, у ворот Иерусалима стоит она сейчас. Среди садов деревни Силоам или за Горой Дурного Совета плывет эта нежная ночь. Желтое электричество струится по разветвленной сети, достигая и деревни Дир Ясин, и здания «Дженерали». По трубам, подгоняемая напором, бежит вода, которую качают большие насосы из далеких источников в приморской низменности. Только коснись крана — и врывается поток, прозрачный и холодный. Субботняя ночь. Тих Иерусалим. Ничего не сбылось.
Ожидание, истончаясь, превращается в прозрачную поросль кристаллов. Город погружается во тьму.
— Шабат шалом, — говорю я издалека.
Муж и сын мой смеются. Михаэль предпочел сказать:
— Как ты сегодня торжественна, Хана. И как к лицу тебе новое зеленое платье.
В начале сентября госпожа Глик, наша истеричная соседка с третьего этажа, была помещена в закрытую клинику. Приступы накатывались на нее с нарастающей частотой. В перерывах между приступами она обычно бродила по лестницам, по двору, по улицам, и лицо ее казалось непроницаемым. Это была полнотелая женщина, наделенная той дикой, сочной красотой, какой наделены иногда бездетные женщины, завершающие четвертый десяток своей жизни. Одета она всегда небрежно, пуговицы расстегнуты, будто сейчас только встала она с постели. Однажды я поздоровалась с ней, ее лицо покраснело, она глянула на меня со сдерживаемым гневом. Однажды во дворе она напала на Иорама, мальчика тихого, отвесила ему две пощечины, полоснула ногтями по его рубашке, обзывая его: «Развратник! Соглядатай! Грязные глаза!»