Горацио (Письма О. Д. Исаева) - Борис Фальков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отвечай! — настойчиво требует Амлед. — Не обо мне уже речь, читай, что написано в хронике о тебе самом, умираешь ли там ты!
— Но этого не может быть в хронике, принц! Да и что за опасная мысль!.. Видите ли, принц, такая мысль может заставить меня писать бесконечно…
— Читай! — заносит Амлед над головой Гора свою грозную оловянную кружку.
— Хорошо, хорошо! Если вы так настаиваете, — пожимает слегка побледневший Гор плечами. — Пожалуйста. Однако, вам и самому пора бы научиться хотя бы читать, если уж не писать… Итак, написано: «Гувернал и Бранжьена занимают королевские троны в Дании и Лоонуа». Но это не мой почерк, это подлог, враки! Это какая-то случайность, вздрагивание рыбьей кости, может быть, оно само…
— Иными словами: Гувернал и Бранжьена занимают места Амледа и Тристана, устало произносит принц. — Это и есть свидетельство позднейшего комментатора. Я понимаю тебя, Горацио. Пока существует трон Артура в Камелоте — тебе не влезть на трон в Дании. Логично. Но, Господи Боже Мой! Для этого вот я высидел столько времени в вонючей обжорке!.. Для того, чтобы узнать все эти гадости, превратиться из королевского отпрыска в исчадие беглого дьячка и умереть, как умирают только безродные космополиты и вонючие псы: лишённым достойного погребения, доброго напутственного слова и доброй о себе памяти.
— Известно, — поспешно записывает рыбьей костью Гор внезапную мысль, — что юноша-скальд должен быть хорошо воспитан и обучен. Враки: он должен быть всего лишь в необходимой мере глуп. И вот — он уже легко обходится и без деревянного меча, пуская в ход грязную кружку. Примечание для позднейшего комментатора текста: всё дело происходит и будет происходить в обжорке. Однако, не следует думать, что причиной этому послужило качество пива. С чего бы это? Ведь кроме прочих прелестей, хозяин обжорки ещё и патриот Корнуолла. И пиво подаёт лишь местное. Между тем, выбор места вовсе не был непреднамеренным, если, конечно, не счесть непреднамеренной Судьбу, выстроившую в этом месте побережья только одну обжорку, куда по необходимости попадает любой путник. В этой обжорке, в силу той же необходимости, пишутся: и хроника Гувернала, по слухам — имеющая целью посадить его и Бранжьену на троны Лоонуа и Дании, и комментарий к хронике, роман Дж. Т. Реверса «Тристан или Гамлет в Британии». Кстати, это последнее появление на её страницах имени «Тристан». В той же обжорке пишутся и комментарии к комментариям, вот этот текст. Другие тексты не выдерживают сравнения с этим, как и другие хроники. Ибо они переполнены противоречиями. Например, «одни утверждают, что всё это случилось в ноябре, другие — что в июне». Все они, впрочем, сходятся на том, что «вытекающие из приезда принца в Британию события, а именно — поединок Гамлета с Морхольтом и его последствия, произошли в начале мая». Но не смертный, конечно же, это грех — противоречие, во имя Господа нашего милосердного! Итак, чтобы никому обидно не было, мы устанавливаем свою собственную дату: было 12 марта, когда РЫЦАРЬ ОДРЕ встретился в обжорке с ПРИНЦЕМ ДАТСКИМ ГАМЛЕТОМ, прибывшим в Корнуолл инкогнито.
— Ты полагаешь, аргумент такого качества подействует: не смертный грех, «конечно же»?
— Должен подействовать. «И рыцарь Одре устраивает Гамлету аудиенцию у короля Артура. Разумеется, этот несколько вынужденный акт превращает его презрение к проходимцам в ненависть. Проходимцам же на то наплевать: их в это время занимает чисто теоретический спор, в котором правы обе стороны».
— Как я понимаю, правой может быть только одна сторона…
— Поэтому-то, принц, от пролитой вами крови разводится столько грязи, а пролитая мною — напротив, отмывает от грязи всех. Не отклоняйтесь от моего варианта текста. Предупреждаю также, не суйтесь к людям со своим этим… пониманием. Нарвётесь на неприятности. Даже такой болван, как вот этот, — и он пошлёт вас подальше, а то и прибьёт.
Кивок в сторону наконец перебравшегося через порог обжорки рыцаря Одре. На лысом затылке рыцаря — отчётливые пятна ржавчины.
— Ах, — томно вздыхает Амлед, не отводя глаз от пейзажа за окном, в котором рыцарь начинает занимать существеннейшее место, потихоньку удаляясь от обжорки, — достойная смерть есть неосуществимая мечта жизни, как мы недавно выяснили. Вместо того, чтобы возражать, ты лучше бы записывал, господин мой писарь… Пока эта мысль свежа, и пока не закрыли обжорку.
— Итак, — записал рыбьей костью Гор, — уточним, пока не закрыли обжорку…
ТАБЛИЧКА ПЕРВАЯ.— После трёх лет отважнейших военных действий он предназначил Рорику почётные трофеи и лучшую добычу, желая тем завоевать ещё большее его расположение. Поощрённый дружбой с ним, он в жёны испросил себе Геруту, дочь его, и у неё родился сын Амлед. Фенгон же, снедаемый завистью к такому счастью…
— Пех, пех, воистину редкое счастье! — Хозяин с весёлой наглостью уставил в пространство между ними единственный глаз свой и завертел в чрезмерной близости от их носов на манер пращи грязную тряпку. Второй глаз, словно окружённый потоками лавы кратер, утонул в шрамах. — А я вот, к примеру, соображаю: не припомню такой вот весны, как эта вот, в нашем Корнуолле, вот.
— Патриот, — возразил сбитый с монолога проезжий, — ещё два пива.
Его спутник, помоложе и что-то уж слишком хорошенький, мечтательно глядел за окно. Там, шагах в десяти от обжорки, заметно нервничали привязанные к дереву две их лошади. Рядом в чёрной грязи, то есть на дороге, вокруг прочно застрявшей колесницы возились, посапывая, солдаты. Грязь звучно чавкала. В колеснице, отлитый из металла божок на постаменте, невозмутимо стоял рыцарь. Его лошадь, обречённо уложив брюхо в родимую почву, больше напоминала стельную корову, чем благородного скакуна. Краснокарий глаз её мучительно косил. Доспехи рыцаря незапачканными выпуклыми частями пускали голубеньких зайчиков за дорогу, на рыжее поле, и дальше, к убогой изгороди, за которой сгрудилась отара тощих овец, окружённая стаей псов. Псы, овцы и пастух мало чем отличались друг от друга. Никогда, значит, в этом их Корнуолле не было такой вот весны.
И, значит, никогда в этом Корнуолле не таяли так резво снега в рыжую траву, похожую на лосиную шкуру. Не зеленели так славно и в таком соблазнительном отдалении мягкие холмы, не вспыхивали так мерцательно остатки льда на их склонах — зелёных, чёрных, рыжих. Никогда, стало быть, не пахло так вот раньше: влажной близкой глиной и далёким морем, чуть нагретой сухой травкой и пивом, и ржавчиной, и всем остальным, и в таком томительном сочетании, и в таких полезных носоглотке пропорциях. Таких болезненных для сердца тела и сердца души пропорциях.
И вот, подобно спазму гортани, оно, сердце души трудно впитывает этот настой, такой горький и сложный, и одновременно простой. Вот ему, сердцу души, становится счастливо и нежно, и чуть странно, и немного стыдно. Потому что сердце ума вступает в спор и внушает: ты ведь куда старше и мудрее, и вечнее всего этого, снисходительней! А это всё лишь обман, игра разноцветных и разноотражающих стёкол глаз. Сердце ума внушает: в твоих силах придумать игру иную, непохожую, переиграть эту или отменить всякую игру навсегда, достаточно тебе лишь пожелать этого, о, ты, сердце души. И такое дело сделается тобою без усилий, по желанию лишь только сердечному.
Но внушая, само сердце ума прекрасно знает — и о том прекрасно известно сердцу души — что это не так. Что это совсем не так, потому что так быть не может. Вот от такой лжи сердца ума и стыдно сердцу души. И больно, и многое ещё. И нет, и да. Вот. Но нет, но да! Будто не сердце ума, а само оно, сердце души так солгало, такое простучало, пробило, такое вот ляпнуло. Стыдно, и больно, но не слишком — а просто и легко, будто ляпнуло оно это не сейчас, не сегодня, а вчера или позавчера, неважно… важно, что задолго до рождения этой самой вот весны, столь достойной всяческой снисходительности, потому что столь очевидно хрупкой — и такой непременно обязательной. Неудачно ляпнуло, пусть и не по своей вине, а по вине плохопослушной гортани, или языка, но такое — чего уже не поправить: или никогда, или что может быть поправлено только этой самой весной корнуоллской, только ею самой. Если хотя бы это может быть. Даже хотя бы этого быть не может.
Но сказано! И умишко сердца прекрасно это знает — невзирая на свою собственную потребность внушать, и внушать иное, — как убога и смешна жизнь любого сердца в сравнении даже с этой призрачной весной их жалкого Корнуолла, такой, как она есть. Или отражается разноцветно в стёклах глаз. И с весной, как бы она ни была хрупка, и всякими другими отражениями, к счастью — не погубленными никакими ляпами сердчишек, этими слишком мудрыми ляпами. Живыми отражениями, в которых единственно стоющее — она сама, весна, такая глупая и непоправимая, в своей единственности и единении всех отражений: льда, металла, грязи, женственных изумрудных холмов, красной ржавчины, лошадиного глаза, глиняной стены обжорки, пивной пены, озера, а на том его берегу — неуклюжих башен из серого пористого камня и моста через затоку, отражающихся уже не только в глазах смотрящего, а и в фиолетовой поверхности воды — среди оранжевых оспин воды. А там и серая галька на дне озера, опускающаяся в глубины так же быстро, как быстро стаяли этой весной снега в рыжих полях их Корнуолла.