Мраморный лебедь - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сложил руки на груди, оставив просвет для свечки. Деревенская собака лизнула твое лицо, ты подмигнул ей…
Я знала Юхана Вийдинга с двенадцати лет. Мы переехали тогда из барачного дома в дом Союза писателей и получили в нем четырехкомнатную квартиру. Там была настоящая ванная. Я до этого мылась в бане. Однажды мама привела меня в гости к профессору Мастбауму, все в семье были известными врачами; у них прямо в квартире была ванная; мне предложили в ней помыться. Мне всё было странно и страшно в этой кафельной комнатке.
– А если вода попадет на стены или на пол?
– Так здесь специально везде положен кафель, чтобы можно было лить воду куда угодно. Спокойно наполняй ванну и мойся.
Я поняла так, что наполнять ванну – лить воду на пол и плавать потом в этой комнатке.
И только когда вода погубила старинный дубовый паркет, стало ясно, что я не совсем точно поняла хозяйку.
Теперь у нас тоже была своя ванная, и у мамы вскоре стала слезать от страстного мытья кожа: теперь не раз в неделю, а каждый день она терла себя щетками, мылилась по три раза…
С тех пор у меня сохранился дневничок.
1.08.1962
Через неделю мне исполняется двенадцать лет. Я уже решила, покажу отцу свои стихи. Ему можно, он не станет смеяться. А в крайнем случае можно сказать, что это не мои, а, например, Есенина. Нашли, например, потом, после смерти.
Умирать просто: будто забыла надеть варежки, а холодно, вот и вернулась с четверть дороги.
Если не подарят те черные лакированные туфельки или хотя бы те сиреневые, то и не нужен мне их день рождения. А то идиотское платье с галстуком, на котором остались мамины вытачки, а если их нельзя было убрать, то и перешивать было незачем, я все равно не надену. И вроде того говорят, что дома положено принимать гостей в тапочках.
Вчера они пошли в гости, я шла следом и просила, умоляла не уходить. Умоляла и плакала так сильно, что я бы осталась. И живот не болел, и температуры не было, а мне хотелось, чтобы остались просто так, ради меня. Если бы температура или живот, то остались бы. А ради меня – нет.
В новом дворе я никогда не найду друзей. Зачем мы только переехали? Из-за того, что здесь есть горячая вода и своя ванная? Глупо! Сидела на тротуаре, обхватив колени руками, на правом колене остался розовый след от корочки, которую я сковырнула. Сковыривать нужно только тогда, когда ранка засохнет как следует, а то опять потечет кровь и надо залеплять кусочком газеты. Это я сидела, потому что прощалась со старым двором и хотела все запомнить. У меня был вид глубокой задумчивости, так казалось со стороны. Если бы меня окликнули, я бы не услышала, а потом вздрогнула бы, будто меня разбудили, и все бы меня уважали.
Здесь есть даже балкон и из него можно вылезти на строительные леса, делать там упражнения, как на шведской стенке. А вот под балконом на водосточной трубе сидит какой-то мальчишка, забрался почти до нашего этажа, сел, как на канате в спортивном зале, и канат этот крутит. Вот! Часть трубы выскочила из общего рукава, и он повис на ней, раскачивается. Внизу песочница, но он пролетит мимо, прямо на асфальт. Качается, будто он на качелях, а-а, я видела, как Тот в спектакле качался, «Тот, кто получает пощечины», на перекладине. Подумаешь!
– Не упади! – кричу ему с балкона.
– Не о чем, что ли, поговорить? Ты лучше вылезай сюда. Боишься?
– Чего мне бояться? А вот ты разобьешься.
А он перепрыгнул, ну, честное слово, наверное, минуту был просто в воздухе, перепрыгнул на леса, одними руками, ноги болтаются; не удержался, упал ниже, ухватился за перекладину; выпустил, ниже, ноги маятником; все, рухнул, и точно, прямо на асфальт. Скорчился, как комок бумаги, бело-серый, маленький, а, наверное, постарше меня; дернулся, ногой несколько раз дернул и затих; перевернулся на спину, руки на груди. Ветер поднялся, ходит по нему, а он лежит. Я полезла с балкона, быстро спустилась, сорвала какой-то цветок, засохший одуванчик, и ткнула ему в щеку. Глаз открыл, но мертвый, как у голубя.
Девчонка идет, на ходу, воображала, читает книгу, обязательно попробую. На мальчишку посмотрела, фыркнула:
– Гений! – и мне: – Гений – кличка у него такая. Юхан Вийдинг. Во-он его окна. Он говорит, что будет великим артистом и великим поэтом.
– Будет, будет тебе! – зовет кто-то из его окон, – иди обедать!
То есть это не то чтобы дневничок, реальные записи я сожгла как-то в большом эмалированном тазу, но воспоминания о том, каким этот дневничок мог бы быть…
Итак, я пишу письмо Юхану:
А помнишь, я как-то спросила у тебя, – мы тогда ехали в поезде на соседних полках, – нет ли у тебя комплекса мужчины маленького роста?
«Именно! – ты вскочил и, передразнивая полночь, симулируя отчаяние и высокие каблуки, залепетал скороговоркой: – Именно. Второй день чувствую комплекс Пушкина».
А потом, в темном проходе купе, под изможденной, малокровной лампочкой, похожей на молочное тусклое вымя, выводя за руку из строя и снова втискивая, разместил целый пионерский отряд, где ты был самым первым по росту. «Вот, а за мной уже Пушкин, Наполеон, Моцарт и еще семь человечков в затылок». И руки отвел назад, проверяя, чтобы держали линию.
За несколько дней до самоубийства Юхан написал завещание и опубликовал его:
Кто? Йохан.
Что? Гулял.
Когда? В январе 1995 года.
Где? В центре Таллина и увидел на каменной стене предвыборную листовку, на которой значилось: «Эстония – для эстонцев». Йохан вздрогнул, замер на месте, уставившись в одну точку, и почувствовал, что теряет сознание или равновесие, а может, и то и другое вместе. Все смешалось в вихре, и куда-то исчезли чувство места и времени. (Ему представились другие времена и места, давние, но здесь.) И буквально через долю секунды он почувствовал, что надо паковать чемоданы, если еще успеет, и бежать. А в следующий момент он вспомнил, что сам принадлежит к нации, которая говорит на том же языке, на каком написаны и плакат на стене, и это письмо. Потом Йохан засомневался, принадлежит ли он все-таки к той нации, к которой до сих пор считал себя принадлежащим. А потом он подумал: если уйду я, куда денутся или уйдут Мария, Юри, Йоозеп, Ханна, Андрес, Михаил, Дебора, Корнилий, Анна и другие?
Он спросил. «Наперекор своей судьбе», – прозвучало в ответ.
Я часто ловлю себя на том, что мне хочется исправить в своей жизни какие-то мелочи, виньетки, имеющие, в конце концов, значение только для меня. И я продолжаю письмо:
Книжка. Ты у меня просил книжку Питера Брука. Не просил даже, просто сидел в кресле напротив.
Всякая одежда на тебе казалась темным обтягивающим трико, и руки и ноги постоянно шевелились, словно и сами собирались сказать свое веское слово, причем обратное тому, что содержала речь. Кнопка, закрепившая тебя в кресле, располагалась где-то в середине, но не поблескивала, и рассмотреть ее не удавалось. Лицо было цвета гипса. Такого цвета бывает только посмертная маска. Надетая на живое лицо, она пугала не только глазами, продирающимися сквозь нее, не только ртом, похожим на лодку, качающуюся на волнах, но прямым, бесстыдным указанием на череп, медленно и неукоснительно проступавший под ней.
Ты свернулся и развернулся в кресле и сказал, тут же смутившись бестактностью своей фразы, ибо сама констатация в ней могла быть легко заподозрена в просьбе, что у меня, оказывается, есть Питер Брук. И по-детски, потому что ребенку приходится прощать, когда он разоблачает условности мира взрослых – в нелепых платьях, оборках и неискренностях, – облизнул губы, показал язык, потом оттолкнул себя в угол, захохотал, как подросток, скрывающий свое истинное отношение к однокласснице и толкающий ее на ствол дерева, чтобы она ударилась и заплакала во время прогулки в лесу на уроке родной природы.
А я опустила глаза и прошептала беззащитно, пятясь, теряясь: да, у меня есть Питер Брук…
Есть что вспомнить.
Когда наш Союз писателей стал независимым, эстонским, и билеты нам выдали на международном языке документов – французском, – Юхан Вийдинг был на общем собрании.
Он записался, и его вызвали на трибуну.
Он говорил об обратном ходе истории: о том, что сначала надо узнать родителей, потом дедов, потом прадедов; у нас, может быть, что-нибудь получится, и мы, например, узнаем, как держал в руках бокал принц Датский.
Его слушали равнодушно. Тогда он быстро пошел по проходу, побежал, ударился о дерево закрытой двери, оказалось, что она стеклянная, нет, даже не стеклянная, а ее просто не существует, она из воздуха, но именно воздух каменный и сквозь него не пробиться; он стенал и сбивал кулаки о воздух; воздух вспотел, стекал каплями, но его глыба не поддавалась; он пытался взлететь, он плавал в жидком стекле и замирал в нем диковинным насекомым, выброшенным на берег в кусочке янтаря; он распластывал руки, и белые пальцы карабкались к потолку, где вздрагивала паутина.