Актриса - Салли Боумен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два подарка уже лежали в этом сейфе. Колье из жемчуга и редкого совершенства бриллиантов, ограненных «бриолетом»[13] и «розой», — из самой первой коллекции Выспянского, это колье попало в сейф в день ее появления на свет. Первый же день рождения был отмечен тиарой фирмы «Картье», 1914 года: венец из черных ониксов и бриллиантов полной огранки, поверх которого укреплен венчик из жемчуга. В отличие от множества других тиар эта была очень легкой, он подумал, что Катарине будет приятно ощущать ее на своей головке.
Он стал осторожно открывать коробочки. Снова «Картье», бриллиантовый эгрет, куплен у фирмы в 1912 году князем Горчаковым: обрызганный мелкими алмазами плюмаж, изогнувшийся над грушевидным каратов в двадцать солитером. «Де Шавиньи», ожерелье из сапфировых шариков и изумрудов бриллиантовой огранки, было заказано Влачеку отцом, примерно двадцатые годы. Только не изумруды, мелькнуло в мозгу Эдуарда, он поспешно взял в руки очередную коробочку.
Та-ак, солидный перстенечек, и даже очень солидный: с квадратным канареечным бриллиантом в тридцать каратов; несмотря на невероятно ценный бриллиант, кольцо не слишком нравилось Эдуарду. Золотая шкатулочка, инкрустированная эмалью и лазуритом цвета дочкиных глаз. Антикварные часики на шелковом шнуре, 1925 года, механизм сработан знаменитым Жаном Вергели, корпус в стиле art deco[14], золотые, тоже с лазуритом и двумя рубиновыми точками по краю циферблата. Китайское ожерелье XVIII века: резные коралловые цветки, сердцевина которых представляла собой миниатюрные гроздья из ониксов, бриллиантиков и черных жемчужинок. Корсажная брошь с рубином и бриллиантом, кого-то из семейства Романовых; бриллиантовое, в виде сетчатой ленты ожерелье, 1903 год, фирма «Де Шавиньи» — копия ожерелья Марии-Антуанетты, позже им владела куртизанка, прекрасная Отеро.
Эдуард придирчиво осмотрел каждую драгоценность. У некоторых была очень грустная история — эти он сразу откладывал в сторону. Одну из коробочек он не закрывал дольше остальных, в ней лежали подобранные в пару браслеты, украшенные рубинами в форме кабошонов — из сокровищ мисорского[15] магараджи. Изобел была бы от них в восторге, с грустью подумал Эдуард, в них есть нечто языческое. В конечном итоге он выбрал вещь, ценную не столько из-за камней, сколько из-за ювелирного мастерства: китайское коралловое ожерелье. Третий футляр до поры до времени был заперт в сейф. Эдуард поехал к себе в Сен-Клу.
Невидящим взглядом он смотрел на дорогу, не замечая ничего вокруг. Два с половиной года. Иногда, ох и лютые это бывали минуты, он чувствовал, что хорохорится понапрасну и редкие вспышки надежды абсолютно безосновательны, что это всего лишь навязчивая и разрушительная фантазия, за которой он отчаянно пытается скрыть пустоту и убогость своего существования. А иногда — что поступает правильно. Он давно прекратил споры с самим собой. Отчаяние и надежда жили в душе, точно два полюса, Северный и Южный, которые могут существовать лишь одновременно. И душа разрывалась между этими полюсами, не зная ни минуты покоя. Если бы его вдруг попросили описать нынешнее его состояние, он, криво усмехнувшись, произнес бы единственное слово — смирение.
Приехав домой, он в одиночестве ужинал — ужин был накрыт к его приезду. Потом отправился к себе в кабинет. Все те же акварели Тернера на стенах, те же коврики на полу… Он вспомнил, как тут сидела Изобел, как, подняв на него изумрудные свои глазищи и подтрунивая над собой, рассказывала о своем браке с человеком, упорно старавшимся расстаться с жизнью.
Эдуард сел за письменный стол. Отпер тот ящик, где лежал обычный конверт с американским авиапочтовым штемпелем. Этот конверт он получил в день рождения дочери.
Он еще раз достал из конверта фотографию и приложенную к ней коротенькую записку, несколько строк, написанных рукой Мадлен.
На фото была девчушка в сандалиях на босу ногу и голубом платье. С прямыми черными до плеч волосами. Очень серьезные темно-синие глаза были устремлены прямо на него.
Ее фотографировали в саду: сзади виднелся дом. Чуть поодаль стояли две женщины, с гордостью глядя на девочку: одна в светло-коричневой форме Нор-лендского колледжа — это Мадлен, вторая — толстушка с седыми волосами, много старше…
Мадлен писала по-французски: Маленькой Кэт исполнилось два годика, сегодня с ней Касси и я. Рост — два фута восемь дюймов. Вес — тридцать семь фунтов, немного, но она очень быстро растет. Я не успеваю уже запоминать все выученные ею слова, каждый день их все больше. В прошлом месяце мы с Касси насчитали сто девяносто семь, а сейчас даже не знаем сколько. Она знает пять слов по-французски:
«Bonjour», «Bonne nuit», «Merci beaucoup»[16]. Я вяжу ей к дню рождения голубое платьице, это любимый ее цвет. Осталось довязать рукава. Касси ей сшила юбку с замечательной голубой оборкой. Кэт стала лучше спать, у нее завидный аппетит. В феврале она немного простыла, кашляла, но быстро выздоровела…
Три слова были тщательно перечеркнуты, потом шло еще несколько строчек:
На фото еще я и Касси, наша экономка, она иногда и готовит. Катарина обожает ее пироги. Она появилась у нас прошлым летом, в июне, как только мы переехали в этот дом. По-моему, мы неплохо с ней ладим.
С бесконечной признательностью и почтением…
Письмо заканчивалось подписью. Поразмыслив, Мадлен решила добавить: Все хорошо.
Эдуард несколько раз вчитывался в эти два слова; долго рассматривал фотографию. Снова вложил в конверт и письмо и карточку, снова отправил их в ящик стола — к старому письму, которое Мадлен послала в тот же день, что и это, только год назад. Он строго наказал писать единожды в год, и она повиновалась беспрекословно.
Он совершенно не собирался превращать Мадлен в осведомительницу; по мнению Эдуарда, это было бы попросту бесчестно, а значит, и недопустимо. И, с трудом преодолев неловкость, он вынужден был объяснить это Мадлен. Чтобы ни слова об остальных членах семьи, ни ползвука о том, чем они заняты, что их тревожит, о чем говорят. Он требовал от Мадлен одного: хорошо ухаживать за его дочерью, чтобы она была счастлива и здорова. «И только раз в год, в день ее рождения, я хотел бы получать ее фотографию, небольшую», — рискнул попросить он. Мадлен кивнула; коротенькие записочки, которые говорили ему так много и ничего не говорили, — это ее идея, писать он не просил. Но у него не хватало духу запретить их.
Беседуя с Мадлен, он был краток: только перечень просьб, он всегда бывал немногословен, когда не хотел выдать своих переживаний. Но мысли его мучительно крутились только вокруг того, что он знал и что жаждал узнать. Счастлива ли Катарина? А ее мама — счастлива? Чем занимается? Как проходят ее дни? О чем она думает? О чем говорит? Что чувствует? Любит ли своего мужа? А Катарина? Любит ли она Льюиса Синклера? И как она его называет? Папой?