Территория тьмы - Видиадхар Найпол
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер Батт лично отвез письмо в город. За обедом Азиз доложил, что мистер Мадан прочел письмо, но не прислал ответа. Заботясь теперь о моей чести, Азиз добавил: «Но, может быть, он писать и ждать, когда печатать на машинке, и посылать через свой чапрасси».
Азиз разбирался в этикете. Но чапрасси с ответом мистера Мадана так и не появился. У меня была пишущая машинка; армейский офицер в униформе приносил мне приглашения от махараджи; но я не обладал достаточным влиянием, чтобы добиться такого пустяка — завлечь мистера Мадана на чай. Возможно, мистер Батт молчал не только из-за языкового барьера. Меня ожидало еще одно унижение. Секретарь из Союза всех лодочных работников хотел подать прошение начальнику транспорта о том, чтобы автобусное сообщение сделали более частым. Я составил прошение, отпечатал его, подписал. На него даже не обратили внимания. Азиз разбирался в этикете. А потому вскоре, когда я пожаловался на тусклые лампочки и попросил заменить одну из них, он сказал: «Две-три рупии. Вы покупать, я покупать — какая разница?» Я даже не нашелся, что ему возразить. И сам купил лампочку.
Сезон начался. Отель не получил признания турбюро, но количество мест в гостиницах и пансионах Шринагара было ограниченно, наши цены оставались умеренными, и вскоре у нас начали появляться постояльцы. Я придумывал разные способы рекламировать отель. Некоторые планы я излагал Азизу и, через него, мистеру Батту. Они улыбались, благодарные за мой интерес; но все, чего они от меня хотели, — это чтобы я говорил с теми туристами в пиджаках и галстуках, которых Али привозил из Центра приема туристов. Когда мои доводы оказывались неубедительными, я чувствовал себя униженным. Когда мне удавалось залучить постояльцев, я испытывал недовольство. Я ревновал; я хотел, чтобы отель был в моем распоряжении. Азиз всё понимал и вел себя, как родитель, который утешает обиженного ребенка. «Вы будете есть первым. Вы будете есть один. Мы давать вам особенное. Это не мистера Батта отель. Это ваш отель». Когда он объявлял о прибытии новых постояльцев, то говорил: «Это хорошо, саиб. Отелю хорошо. Мистеру Батту хорошо». Иногда он поднимал руку вверх и изрекал: «Бог посылать клиента».
Я продолжал грустить. Это был необычный отель, но мы привлекали самых обычных постояльцев. Было одно брахманское семейство — первое из многих, кто непременно желал готовить самостоятельно. Они лущили орехи, просеивали рис и резали морковку в дверях своей комнаты; варили и жарили они в кладовке для метел под лестницей, а кастрюли и сковородки мыли под краном в саду; они превратили часть нового дерна в грязную жижу. Одни бросали мусор прямо на лужайку, другие расстилали на ней свое стираное белье. И я решил, что идиллии пришел конец, когда Азиз объявил мне однажды — тщательно изображая восторг и соболезнование разом, — что на четыре дня в отель приедут двадцать ортодоксальных индийцев. Кто-то из них будет спать в столовой; есть мы будем в гостиной. Я был безутешен. Азиз увидел это и не стал меня утешать. Мы стали ждать. В нашем присутствии Азиз принимал хмурый, почти обиженный вид. Но те двадцать так и не появились; а потом, в течение дня или двух, Азиз выглядел уже неподдельно обиженным.
Случались и другие неприятности. Я давно уже договорился, чтобы в столовой включали радио незадолго до восьми часов. Услышав радиосигналы точного времени, мы выходили завтракать и слушать новости на английском. Однажды утром радиосигнал так и не раздался — звучали только песни на хинди из индийских кинофильмов и реклама «Аспро» и «Хорликс»: приемник был настроен на радиостанцию «Цейлон». Я высунулся из окна, кликнул Азиза. Он поднялся к нам, сказал, что уже говорил тому бомбейскому парню про восьмичасовые новости из Дели, но парень не обратил внимания на его слова.
Мне с первого взгляда не понравился тот бомбейский парень. На нем были облегающие штаны и черная куртка из искусственной кожи; густые волосы были старательно причесаны; он держал плечи с какой-то изящной перекошенностью левши; у него была легкая боксерская походка, быстрые и резкие движения. Мне он показался этаким бомбейским Брандо; я так и видел его на фоне кишащих грязью бомбейских трущоб. В разговор мы не вступали. Но теперь, в кожанке он там или нет, между нами война.
Я сбежал вниз по лестнице. Радио орало на полную мощность, а Брандо сидел на лужайке на ободранном плетеном стуле. Я уменьшил громкость, в спешке совсем заглушив звук, а потом переключился на радиостанцию «Кашмир». Али готовил тосты; изгиб его спины ясно говорил о том, что вмешиваться он не собирается. Во время выпуска новостей ничего не происходило. Но как только новости закончились, Брандо стремительно ворвался в столовую, откинув занавеску в дверях, ринулся к приемнику, перенастроил его с радиостанции «Кашмир» на радиостанцию «Цейлон» и так же стремительно выбежал за дверь.
Так с тех пор и продолжалось — и утром, и вечером. Азиз, как я понял, сохранял нейтралитет. Али, как я думал, был на моей стороне. Он молча сидел на коленях перед горячим ящиком, лишившись своих кашмирских благочестивых песнопений. Конфликт зашел в тупик. Я жаждал хоть какого-нибудь развития, и вот однажды утром я намекнул Али, что кашмирские песни лучше, чем рекламные объявления радиостанции «Цейлон». Он отвел взгляд от тостов, и на его лице отразилась тревога. И тут я понял, что за несколько коротких недель туристического сезона, когда из туристских транзисторов доносились передачи радиостанции «Цейлон», его вкусы изменились. Ему нравилось треньканье коммерческой рекламы, нравились песни из кинофильмов. Они были современны и символизировали доступную часть того мира за горами, откуда приезжали преуспевающие, богатенькие индийские туристы. Кашмирская музыка принадлежала этому озеру, этой долине; она была грубой. Вот какими хрупкими бывают наши сказочные страны.
Потом я слег с расстройством желудка. На следующее утро кто-то постучался в дверь. Это оказался Брандо.
— Я не видел вас вчера, — сказал он. — Мне сказали, что вам нездоровится. Как вы себя чувствуете сегодня?
Я ответил, что мне уже лучше, и поблагодарил за визит. Воцарилась пауза. Я пытался придумать еще какие-нибудь темы для разговора. Он — даже не пытался. Просто стоял возле моей кровати, ничуть не смущаясь.
— А откуда вы? — спросил я.
— Я из Бомбея.
— Из Бомбея. А из какой части Бомбея?
— Из Дадара. Вы знаете Дадар?
Так я и думал.
— А чем вы занимаетесь? Вы — студент-медик?
Он чуть-чуть оторвал левую ногу от пола, плечи его искривились.
— Я живу в этом отеле.
— Да, я знаю, — ответил я.
— И вы живете в этом отеле.
— Да, я живу в этом отеле.
— Тогда почему вы говорите, что я — студент-медик? Почему? Вы живете в этом отеле. Я живу в этом отеле. Вы заболели. Я прихожу вас навестить. Почему же вы говорите, что я — студент-медик?
— Прошу прощения. Я понимаю, вы пришли навестить меня только потому, что мы оба живем в этом отеле. Но я вовсе не хотел вас обидеть. Я только спросил, чем вы занимаетесь.
— Работаю в страховой компании.
— Спасибо, что зашли меня проведать.
— Не стоит благодарности, мистер.
И, выставив вперед левое плечо, он откинул занавеску и вышел.
С той поры мы оба вели себя подчеркнуто вежливо. Я предлагал ему радиостанцию «Цейлон», а он мне — радиостанцию «Кашмир».
* * *— Хазур! — сказал однажды днем хансама, стуча в дверь и одновременно входя в комнату. — Сегодня мой выходной, и я ехать домой сейчас, хазур.
Он говорил очень быстро, точно в крайней спешке. Обычно вместе с ним в нашу комнату приходил Азиз, но сегодня он умудрился отвязаться от Азиза: того я видел отдыхающим на чарпое на кухонной веранде.
— Мой сын болеть, хазур. — Хансама усмехался кривоватой робкой усмешкой и переминался на своих изящных ногах.
Это было излишне. Я и так уже запустил руку в карман, отсоединяя купюры от скрепленной пачки из сотен банкнот. Это все, что нашлось на этой неделе в местном отделении Государственного банка Индии. Это могло пробудить известный затяжной обман: я знал, как легко и опасно дразнить кашмирцев.
— Мой сын плохо болеть, хазур!
Его нетерпеливость была под стать моей.
— Хазур! — воскликнул он с явным неудовольствием. Три бумажки слиплись в одну. Потом он улыбнулся. — А, три рупии. Хорошо.
— Хазур! — сказал хансама спустя неделю. — Моя жена болеть, хазур.
В дверях, теребя купюры, которые я дал ему, он остановился и с неожиданной убедительностью в голосе, словно желая меня утешить, сказал:
— Моя жена правда плохо болеть, хазур. Очень плохо. Тиф.
Я встревожился. Может быть, он говорит это не просто для приличия? За обедом я навел справки у Азиза.