Ада, или Радости страсти - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те времена, в той стране, слово «кровосмесительный» не только означало «нечистый» – тонкость, интересовавшая больше лингвистов, чем законодателей, – но также косвенно выражало (в сочетаниях вроде «кровосмесительное сожительство» и прочих) вмешательство в ход продолжающейся эволюции человека. К той поре история уже давно заменила апелляции к «божественному закону» здравым смыслом и общедоступными научными данными. При подобном отношении к предмету «кровосмесительство» можно было считать преступным лишь в той же мере, в какой преступен инбридинг. Но, как еще во времена Мятежей Альбиносов (1835) указал судья Лысов, практически все североамериканские и татарские скотоводы и земледельцы пользовались инбридингом в качестве способа воспроизводства, предназначенного для закрепления и стимуляции, стабилизации и даже создания благоприятных характеристик племени или породы, практикуя его, разумеется, без чрезмерного рвения. При чрезмерном же рвении смешение крови приводит к различным формам упадка, к появлению уродцев, мозгливых особей, «немотных мутантов» и наконец к безнадежной бесплодности. Вот это уже действительно попахивало преступлением, а поскольку никто не смог бы осмысленно контролировать разгул неразборчивого инбридинга (где-то в недрах Татарии пятьдесят поколений все более и более шерстистых баранов недавно оборвались рождением одного-единственного лысого, пятиногого, крошечного барашка-импотента – и даже отсечение голов многочисленным скотоводам не помогло воскресить распространенную прежде породу), постольку самое, быть может, лучшее – запретить «кровосмесительное сожительство», и дело с концом. С этим судья Лысов и его сторонники не согласились, усмотрев в «намеренном запрете возможного блага ради избежания вероятного зла» нарушение одного из основных прав человека – права наслаждаться свободой собственной эволюции, свободой, неведомой от начала времен никаким иным существам. К сожалению, следом за известной лишь по слухам напастью, поразившей волжских скотов и скотоводов, уже непосредственно в США и в самый разгар дискуссии обнаружилось куда полнее документированное fait divers. Некий Иван Иванов из Юконска, американец, описываемый как «привычно пьяный поденщик» («неплохое определение подлинного художника», – весело заметила Ада), ухитрился каким-то образом обрюхатить – во сне, по его собственным и его огромной семьи уверениям, – свою же пятилетнюю правнучку Марью Иванову, а затем, пять лет спустя, в новом приступе сомнамбулизма наградил дитятей и Марьину дочку, Дарью. Фотографии десятилетней бабушки Марьи купно с маленькой Дарьей и ползающей вокруг нее малюткой Варей появились во всех газетах, а генеалогический фарс, в который обратились отношения живущих в разгневанном Юконске – отнюдь не всегда чистой жизнью – членов семьи Ивановых, лег в основу множества потешных головоломок. Прежде чем шестидесятилетний сомнамбул успел продолжить свою производительную деятельность, его в соответствии с древним русским законом упекли на пятнадцать лет в монастырь. Выйдя на волю, он вознамерился достойным образом загладить свой грех, женившись на Дарье, обратившейся к той поре в грудастую девку, которой хватало своих несчастий. Газетчики подняли вокруг их венчанья шумиху, и на новобрачных дождем посыпались дары от доброжелателей (от старых дам из Новой Англии, от прогрессивного поэта, обосновавшегося в теннессийском Вальс-колледже, от какой-то мексиканской гимназии в полном составе et cetera), однако в самый день свадьбы Гамалиил (тогда еще молодой крепкий сенатор) потребовал, с такой силой ахнув при этом по круглому столу кулаком, что отшиб последний, повторного судебного разбирательства и смертной казни. То был, разумеется, всего лишь темпераментный жест, и все же дело Ивановых накрыло длинной тенью скромный вопрос о «благотворности инбридинга». К середине столетия вступать в брак запретили не только двоюродным братьям с сестрами, но даже дядьям с внучатыми племянницами; а в некоторых плодородных угодьях Эстотии вышло распоряжение не занавешивать на ночь окна населенных большими крестьянскими семьями изб, в коих на блинообразных тюфяках почивало порой до дюжины лиц разного возраста и пола, – дабы в оные удобнее было заглядывать патрульщикам с петролейными факелами – «Пронырливым Патрикам», как окрестил их один анти-ирландский бульварный листок.
Столь же весело хохотал Ван, когда ему довелось откопать для энтомологически мыслящей Ады следующий пассаж из почтенной «Истории способов совокупления». «На некоторые опасные и смешные стороны, присущие „позе миссионера“, принимаемой при совокуплении нашей пуританской интеллигенцией и столь справедливо осмеиваемой „примитивными“, но здравомыслящими туземцами островов Бегури, указывает выдающийся французский востоковед [здесь мы опускаем упитанную сноску], который описывает обряд спаривания мухи Serromyia amorata Пупарта. Во время спаривания вентральные поверхности обеих особей прижаты одна к другой, а рты соприкасаются. По завершении же последнего содрогания (frisson), сопровождающего любовный акт, самка через рот обессиленного партнера высасывает все его внутренности. Можно предположить (см. Пессон и др.) [следует еще одна обширная сноска], что различные лакомые кусочки, скажем, завернутая в паутиноподобное вещество сочная клопиная нога или просто красивые подарки (легкомысленный тупичок либо изысканный зачин эволюционного процесса – qui le sait!), как, например, прилежно обернутый и перевязанный листочком красного папоротника лепесток цветка, который некоторые мушиные самцы (но, по-видимому, не дурачье из разряда femorata и amorata) преподносят самке перед совокуплением, представляют собой подобие благоразумной гарантии того, что прожорливость юной леди не обретет опасного крена».
И уж совсем потешными оказались «рекомендации» канадийской ученой дамы, мадам де Рин-Фичини, трудившейся на ниве общественного призрения и опубликовавшей трактат «О приемах против зачатия», написанный (дабы не вгонять в краску эстотцев и соединенно-штатовцев наставлениями, которые она предлагала видавшим виды коллегам, подвизавшимся в той же области) на капусканском диалекте. «Единоверна метода, – писала она, – пур обадур натура, есть пур уна силовек де контина-контина-контина до пора ле плезир невтерпа; унд тут, а ль ультима инстанта, свитчера а ль альтра протыра [отверстие]; чегорадио уна фемина ардора андор пондероза довлеет вертурна мгновенна, принимата ля удобнованто пер позитио раковато», – последний термин туманно объяснялся в дополнении к словарю как «поза, широко распространенная в сельских общинах среди всех слоев населения, начиная с мелкопоместного дворянства и кончая последней крестьянской скотиной, на всем протяжении Соединенных Америк, от Патагонии до Антикости». Ergo,[71] заключил Ван, от миссионера остался один только дым.
– Твоя вульгарность не знает границ, – говорила Ада.
– Что ж, я предпочел бы скорее сгореть, чем дожидаться, пока меня заживо уплетет эта самая «шерами», или как ты ее называешь, и пока моя вдовушка осыплет мои останки кучей крошечных зеленых яичек!
Как ни парадоксально, но на Аду при всей ее «научной» складке объемистые ученые труды с ксилографированными органами, интерьерами убогих непотребных домов эпохи Средневековья и фотографиями того или иного маленького «кесаря», выдираемого из материнской утробы мясниками либо хирургами в масках в древний либо современный период, нагоняли лишь скуку; тогда как Вана, не любившего «естественной истории» и фанатически отрицавшего существование физической боли в любом из миров, бесконечно очаровывали словесные и живописные изображения истерзанной человеческой плоти. Что же до прочих, более светлых сфер, то тут их увлекало и утешало почти одно и то же. Обоим нравились Рабле и Казанова; оба терпеть не могли le sieur[72] Сада, герра Мазоха и Хейнриха Мюллера. Английская и французская порнопоэзия, порой остроумная и поучительная, в больших количествах вызывала у них тошноту, а присущая ей, особливо во Франции в канун вторжения, падкость до изображения любострастных утех монахов с монашками представлялась обоим столь же непостижимой, сколь и непотребной.
Восточные эротические гравюры из собрания дяди Дана оказались в артистическом отношении бездарными, а в акробатическом бесполезными. Самая дурацкая и дорогая картинка изображала монголку с тупым, увенчанным уродливой прической овальным личиком, предававшуюся посреди помещения, похожего на забитую ширмами, цветами в горшочках, шелками, бумажными веерами и фаянсовой посудой витринку, любовному общению с шестеркой полноватых, пустолицых гимнастов. Трое мужчин, раскорячась в редкого неудобства позах, одновременно обслуживали три основных отверстия блудницы; еще двух клиентов она ублажала вручную, а шестому, карлику, пришлось довольствоваться ее деформированной ступней. Еще шестеро сладострастников предавались содомскому греху с непосредственными партнерами дамы, и, наконец, самый последний тыкался ей в подмышку. Дядя Дан, терпеливо распутавший все эти конечности и складочки на животах, прямо или опосредованно связанные с пребывающей в совершенном спокойствии женщиной (каким-то образом еще сохранившей остатки одежд), пометил карандашом цену картинки и определил ее как «Гейшу с 13 любовниками». Ван, однако, обнаружил пятнадцатый пупок, подброшенный расщедрившимся художником, но не допускающий решительно никакой анатомической привязки.