Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, что ответ на них — «Тропик». Колесо свершило полный оборот назад, в холодную доледниковую эру, когда дерьмо было дерьмом, а ангелы были ангелами. В «Тропике» Вы перешли границу. Те из нас, кто понял, что это значит, возрадовались, ибо тем самым вся система вернулась к истинным своим пропорциям. Вас это может удивить, но тем не менее так оно и есть. И — англичанин никогда бы не смог этого сделать. Творить на подобном уровне может лишь настоящий изгнанник. Впрочем, на Вашем месте я не стал бы давать себе труд читать «Гамлета»: разве что ради поэтических его достоинств. Не для Вас его гримасы и проблемы — Вы их уже решили. Но, господи боже мой, Шекспир ведь сам был на грани того, чтобы решить эту задачу, и неоднократно. Но не смог, вот и Гамлет не смог. И наконец, под занавес, затянутый финал: полный условностей елизаветинский pogrom и краткая, но глубокомысленная эпитафия. Шекспир отправился домой и закопал кишки под вишенкой. Тот же самый вопрос звучит у него повсеместно, хотя ни разу не поднимается до таких высот, как в «Гамлете», и не подходит настолько близко к разрешению. Сквозь «Лира», сквозь «Тимона», сквозь чудесные душераздирающие сонеты проглядывает его безумие. Только закованное в цепи. Англичане всегда, что бы там ни гласил национальный гимн, были рабами. Только Чосер, Скелтон {891} и, может быть, еще несколько человек, варвары по природе, сумели вырваться на волю — или родились свободными.
Но из тех, кто спасся, равных Шексу нет, и равных его эпохе тоже. Самые откровенные свидетельства внутренней войны в «Гамлете» — это сцены с Офелией. Общество — на том основании, что у героя есть пенис, — заставляет Гамлета считаться с ней. Но она за ним не успевает, и внутренний Гамлет вскоре вовсе перестает обращать на нее внимание. Он ее презирает. Нет, он даже рад от нее отделаться.
Этой жуткой иронии в его бреднях у могилы, кажется, не заметил никто, кроме меня. Попытка вновь обрести почву под ногами? Нет. Он вступает в словесную дуэль с ее излишне возбужденным братцем просто потому, что ее смерть и другие подобные события уже не имеют для него никакого значения, он живет по собственному летоисчислению. Подобной иронии свет еще не видывал. Пару минут спустя он берет сам себя за шиворот, как пьяного, и уходит, болтая с Горацио. Офелия есть трагедия внешняя — ОНА НЕ ИДЕТ В РАСЧЕТ. <…>
Я уверяю Вас, «Гамлет» не может не быть великой пьесой. Т.С. Элиот считает, что это «писательская неудача». Тут мне добавить нечего. Сам Элиот не борется, он трепыхается, а потому даже и понятия не имеет, о чем идет речь. «Бесплодная земля» напоминает мне рассчитанные на поборников физической культуры бодрые брошюрки, где речь идет о том, как избежать мастурбации. Удачи.
Лоренс Даррел
P.S. Что там Стайн говорит насчет американской литературы? Мне интересно. Только сам ее тон мне не нравится, вроде как таблица умножения. Вы читали, как Льюис разнес Джойса, Паунда, Стайн и всю эту шайку?
Я последние несколько дней пишу такую поэзию! Такую поэзию!
Корфу
<…> Я родился в Индии. Учился в тамошней школе — у подножия Гималаев. Самые прекрасные воспоминания — краткий сон о Тибете, пока мне не стукнуло одиннадцать. А потом этот мерзкий, паршивый островок, который вытянул из меня все кишки и приложил максимум усилий, чтобы уничтожить во мне все, в чем я не был похож на других, всякую нужную мне малость. Мое так называемое воспитание шло из рук вон. Всякий раз, как я бывал несчастлив, я крушил стойло. Список школ, из которых меня исключили, вышел бы в ярд длиной. Я провалился на всех до единого государственных экзаменах. Я чудил и блудил в Лондоне — играл в ночном клубе джаз, писал джазовые песенки, занимался недвижимостью. Никогда по-настоящему не голодал — но кто знает, не является ли постоянное недоедание своеобразной степенью голода, — Нэнси, когда я с ней познакомился, была в столь же неопределенном статусе, и мы с ней вступили в предосудительный союз: сумеречная греза, пахнущая битыми бутылками, мокротой, консервированной пищей, тухлым мясом, мочой — запах венерологической клиники. И таким вот образом — что ж, мы получили свою дозу алкоголя и смерти. Урок второй, если верить св. Павлу. Открыли вдвоем фотостудию. Прогорели. Пробовали заняться афишами, потом писали рассказики, потом была журналистика — вот только что под попов не ложились. Я написал дешевый роман. Продал его — и все как-то сразу утряслось. Мне показалось, я нашел себе непыльную работенку. Искусство ради денег. Второй я дописал, когда мы приехали сюда. А после нас хоть потоп. Вся эта эпическая Илиада заняла в общей сложности года три или четыре. А впечатление такое, что прошел миллион лет.
Вот такие дела. Моя жизнь — как разрубленный на части червь. До одиннадцати — роскошные грезы: белые, белее белого Гималаи из окна спальни. Тихие черные иезуиты молятся матери нашей небесной, а снаружи по приграничным дорогам идут, неловко переставляя ноги, китайцы, а тибетцы прямо на земле играют в карты — между гор голубые ущелья. Господи, какая мечта, перевалы по дороге в Лхасу — льдисто-голубые, оттаивающие понемногу по мере приближения к святому запретному граду. Мне кажется, Тибет для меня значит то же самое, что для Вас — Китай. Я жил на самой его границе в состоянии какого-то на детскую песенку похожего счастья. Мне хотелось как-нибудь летом подняться к этим перевалам. Меня обещали взять с собой. Но так я и уехал, не побывав в Тибете, — удрученный — эта мысль до сих пор не дает мне покоя. Я становлюсь по-детски нелогичным. Я хнычу. Я задыхаюсь. И так далее.
И вот пришел тот — светлый — день, когда «Тропик» пробил в моем мозгу брешь. Освободил меня в мгновение ока. У меня было такое волшебное ощущение, как будто мне отпустили грехи, — полная свобода от чувства вины; вот я и подумал, а почему бы не черкнуть Вам письмецо.
«Тропик» научил меня одной очень важной вещи. Писать о тех людях, о которых я кое-что знаю. Вы только себе представьте! Вся эта коллекция гротескнейших персонажей сидела у меня внутри, и я до сих пор не написал о них ни строчки — только о героического склада англичанах, и о голубкоподобных девах, и т. д. (7/6 за книжку). Целая коллекция мужчин и женщин открылась мне — как бритвой полоснули. Я взял историческое настоящее и сел за работу. Вряд ли Вам следует требовать от этой книги соответствия высоким стандартам. Это лишь начало — но я чувствую, как все это обилие начинает наконец разворачиваться во мне. Я безответственнейшим образом вломился в собственное «я». Остальное приложится. <…>
Искренне Ваш
Лоренс Даррел
[Прибл. июль 1940 г./
Д/п Британский институт, Гермес, 9, Афины, Греция
<…> Так, значит, ты прочел «Бурю»? Превосходно. Я убил кучу времени, сидя со здешним ее юным переводчиком. Не обращай внимания на всю ту чушь, которую этот самоуверенный идиот тебе понаписал. Никакого «общего мнения» по поводу эпилогов у Ш. не существует. А эпилог в «Буре», вне всякого сомнения, принадлежит ему. Понимаешь, нужно ведь не только переводить, но и, так сказать, транспонировать, потому что в противном случае то послание, что стоит за «Бурей», вполне может потеряться за чисто драматическими хитросплетениями. Воспринимай ее, если хочешь, как упражнение в астрологии. Вот тебе святой отшельник в своей пещере на острове Коркира: его изгнание сугубо добровольно, поскольку с реальностью, то есть с множеством собственных внутренних «я», он общаться не перестал. Если ты примешь Ариэля за воздушный знак, Калибана за знак земли, а Миранда, или как ее там, будет Нептуном, ты увидишь, как начнут проглядывать очертания астрологической драмы. И вот Просперо, ему отказано от мира, или он сам от него отрекся. Вторжение реального мира (мелочные перебранки и чисто человеческая суета потерпевших кораблекрушение) имеет как реальную, так и драматическую значимость. Оно заставляет его осознать, что художник, контролирующий своих Ариэлей и Калибанов, рано или поздно найдет необходимое решение в мире реальных людей и реальных событий; и в эпилоге дан ключ ко всему артистическому раскладу сил. Жест отречения есть чистой воды волшебство; художник оставляет свои снадобья, отпускает на волю духов и отдает себя КАК ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ СУЩЕСТВО на милость людей. Просперо, которому — если он того захочет — подвластны ветры, молится вместе с прочими о том, чтобы благополучно добраться до дома.
На остров удалился именно художник; домой возвратился именно Шекспир. Последний хлесткий стих, по сути дела, есть ясная формулировка темы Гамлет ― принц: только проблема здесь уже решена, и решена в традиции дао. «И сила моя пребудет со мною». То есть сила человеческая, ненадежная, подверженная власти стихий и земного притяжения. Именно художник возжелал наконец остаться в стороне от собственного могущества; возжелал отдать свою божественную силу на произвол приливов и отливов изменчивой людской жизни. Попробуй взглянуть на все шекспировское творчество через эту, последнюю, линзу телескопа, и ты увидишь крошечные фигурки Гамлета, и Лира, и Макбета как сквозь перевернутую подзорную трубу. В том новом измерении, которое он обрел по ту сторону Эйвона, в Стратфорде, сосредоточенность на собственной борьбе уже не играла роли; ему осталось только улыбнуться, благословить остающихся и закутаться в плащ. Так что эпилог есть маленький подарок миру, которому он наконец-то позволил действительно задеть себя за живое; в «Гамлете» и в «Лире» он бился против смерти, как бьется невротик против холодных колес собственной силы и воли. В «Буре» он обнаружил наконец, что сама по себе рана желанна и что, сдав позиции, только и можно продолжать жить. И вот Просперо падает на меч, не с хулой, но с хвалой на устах; и не кукожится от страха, как Гамлет или Макбет. В этом всем, мне кажется, есть что-то и для нас, вот этот самый момент — своего рода урок, который дает нам понять, что мир имеет самостоятельную, отдельную от нас ценность и что иного позитивного ответа на боль, кроме как страдать и восхищаться, нет; и еще, конечно, улыбнуться; вся «Буря» — как одна долгая и тихая улыбка. Дай нам Бог каждому суметь отречься вот так же легко и спокойно. После Просперо — загляни-ка в текст шекспировского завещания и оцени, насколько обыденно и просто он сдал свой последний рубеж; ни следа не осталось от идола. Я часто думаю о том, как Просперо заглядывал ему через плечо, когда он ставил подпись под этим чисто человеческим документом. Мы, люди меньшего масштаба, составили бы завещание в стихах. <…>