Моя легендарная девушка - Майк Гейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16:41
Шея болела убийственно.
В течение разговора я несколько раз менял позы, укладывался поудобнее, так что к тому моменту, когда трубка легла на место, я наполовину лежал на кровати, наполовину — на полу, и на мою шею приходилось значительно больше нагрузки, чем положено. Было неуютно от того, что меня так резко выбросило обратно в реальный мир. Порыв ветра швырнул холодные капли дождя в мое окно, как будто лишний раз напоминая, что мне не полагается счастья и покоя. Я снова взял трубку, чтобы проверить — вдруг Кейт не отсоединилась. Иногда, если твой собеседник не положил трубку, с ним можно опять соединиться. Когда я обнаружил этот эффект, я часто пользовался им при разговорах с Агги. Она всегда первая клала трубку, а потом, когда несколько секунд спустя снова ее брала, чтобы позвонить кому-нибудь другому, она опять натыкалась на меня. Когда она сообразила, как я это проделываю, она стала заставлять меня класть трубку первым. Оглядываясь назад, я подумал, что Агги, конечно же, после разговора со мной снимала трубку, чтобы позвонить Саймону.
Я прокрутил в голове наш разговор с Кейт. Я выложил ей не всю правду — я не рассказал про мои фантазии о безвременной кончине Агги. Долгое время справиться с тем обстоятельством, что Агги больше не со мной, я мог лишь единственным способом — думая, что она умерла. Я развеял ее прах под нашим дубом в Крестфилдском парке и время от времени навещал это место — оставлял у подножья дуба несколько ромашек и рассказывал Агги о том, что без нее происходит в мире. Считать ее мертвой было удобно — мне больше не нужно было волноваться. Я всегда знал, где она и чем занимается, а при встречах она внимательно меня слушала и никогда не возражала.
У нее были замечательные похороны. Когда она лежала в гробу в крематории, ее лицо казалось бледным и удивительно хрупким, ее тело застыло, как восковая фигура, — при жизни она была совсем не такой. На церемонии присутствовали парни, с которыми она встречалась до меня. Они были суровы и держали себя в руках. Только я открыто проливал слезы, потому что ей бы это понравилось. Как сказала Кейт, меньше всего мы хотим, чтобы на наших собственных похоронах люди вели себя сдержанно — чем больше скорби и скрежета зубовного, тем лучше.
Миссис Питерс тоже рыдала. Она была одной из тех, кто понимал, что мне приходится испытывать. И хотя в крематории мы не обмолвились ни словом, две недели спустя мы столкнулись в городе, и она сказала, что всегда питала ко мне слабость и что Агги, по всей видимости, была не в себе, когда меня бросила. Она пообещала замолвить Агги за меня словечко, когда придет домой, — она все еще не понимала, что ее дочь мертва.
Агги умерла своей смертью. Признаюсь, вариант убийства я тоже рассматривал — хоть это было на меня не похоже, но какое-то время подобные мысли бродили у меня в голове.
— Если ты не достанешься мне — так не доставайся же никому!
Приятно было видеть ужас на ее лице, когда я, заряжая пистолет, произносил эти страшные слова. Я видел, как расширились от страха ее глаза, когда она поняла, что наконец теперь, после стольких лет, у меня таки обнаружилась твердость характера, и, к несчастью для нее, последним, что она увидит в своей жизни, будет моя новая шварцнеггероподобная сущность. Я не мог ее застрелить — слишком много крови. Не мог и зарезать — хотя настоящая страсть требовала именно кинжала, — тоже слишком много крови. Если бы я ударил ее чем-то тупым и тяжелым по голове, я повредил бы лицо, которое так любил. Нет, Агги умерла естественной смертью, и ни один врач не мог назвать причины ее недуга. Ни противоядия, ни лекарства, конечно, не существовало. Я предложил ей на выбор любой из своих органов, если это поможет, но, увы, ничто не могло ее спасти. Через неделю страданий я поцеловал ее на прощание, и она впала в кому. А еще через месяц мы с миссис Питерс выключили систему жизнеобеспечения, чтобы дать другому человеку шанс на выживание.
Я был вне себя от горя — любовь всей моей жизни гасла во цвете лет по вине таинственной болезни! Я рыдал и бился в истерике дни и ночи.
Отец утешал меня, говорил что-нибудь вроде:
«В конце концов все кончится хорошо, сынок» и просил, чтобы я не сдавался. Том не знал, что и сказать, но каждый раз, как ловил мой взгляд, ободрительно мне улыбался. Лучше всех вела себя мама. Она была само понимание, говорила, что если мне захочется поговорить — она всегда рядом. Позвонила Алиса и сказала, что, хоть она и не любила Агги, все-таки жаль, что она умерла, а я ответил, что ничего страшного, хорошо, что она позвонила. Я связался с биржей труда и сообщил им, что недели две не смогу приходить отмечаться лично, и даже они, садисты и нацисты, были милы со мной и сказали, что все нормально. Это вместо того, чтобы потребовать предъявить им ее тело в качестве доказательства, чего я, признаться, от них ожидал.
Я потер шею. Она ныла ужасно. Подняв руки, чтобы помассировать ее, я уловил запах из-под мышек, от которого у меня волосы в носу зашевелились. Ничто на земле не сравнится с запахом школьного пота, разве что смесь ароматов скисшего молока и сена. Последний раз я принимал душ в четверг вечером, так что на моей коже в течение тридцати часов скапливался школьный пот, а потом еще в течение трех часов — его более вонючий собрат — спортивный пот. К счастью, душ был единственной вещью в квартире, которая подверглась некоторым улучшениям с 1970 года. Вода вырывалась из крана с такой силой, будто это был не душ, а небольшая полицейская водяная пушка для разгона демонстраций. Полчаса я простоял там, отгородившись от всего и вся прозрачной пластиковой шторкой, затерянный в мире горячих водопадов, чистоты и мыла, которое никак не желает расставаться со своей оберткой.
Шагнув в прохладный последушевой воздух, я вытерся зеленым полотенчиком для рук — других в квартире не было, я забыл их дома. Каждый раз после душа я оставлял его висеть на двери шкафа, надеясь, что за сутки оно высохнет. Но оно по-прежнему оставалось мокрым, будто я прямо вместе с ним душ и принимал.
Я неспешно оделся — натянул джинсы, надел чистую темно-синюю рубашку. Застегивая верхнюю пуговицу, я задел рукой подбородок, и у меня возникло ощущение, что там вскочил прыщ. У меня опустились руки. Даже не могу сказать, что меня угнетало больше — то, что в двадцать шесть лет у меня все еще высыпают прыщи, или острое желание оказаться дома, чтобы позаимствовать у мамы основу под макияж и замазать раздражение на подбородке. Кроме того, совершенно неизвестно было, на какой стадии развития находится этот прыщ — легкое покраснение/сильное воспаление/значительное нагноение/кровавая рана, — потому что я еще в понедельник разбил зеркало с Элвисом, наступив на кучу одежды, под которой оно лежало, а другого зеркала в квартире не было. Разбить зеркало… «Семь лет удачи не видать» — вспомнилось мне. Для ровного счета я добавил к ним прошедшие три безутешных года.
Зазвонил телефон.
Я посмотрел на него непонимающим взглядом, все еще погруженный в мысли о прыщах и зеркалах, как будто не мог взять в толк, откуда доносится звук. Однако в конце концов мой мозг включился, и я шепотом сотворил молитву. Не знаю почему, но я надеялся, что это Кейт. Хотя я сам прервал наш последний разговор, а кроме того, она дала мне свой номер телефона, чтобы я мог позвонить, когда соберусь с мыслями. И все-таки я надеялся, что это она.
— Привет, Вилл, это я.
Как балованный ребенок, которого, по выражению отца, нужно «хорошенько отшлепать», я почему-то вдруг очень обиделся, что Мартины не было дома, когда я ей позвонил. Поэтому просто так, ей назло, я притворился, что не узнал ее.
— Кто?
— Вилл, ты меня не узнаешь? Это я, Мартина.
— Ой, прости. Я что-то тебя не узнал. У тебя голос другой по телефону.
— Разве? — Она искренне удивилась. — Я хотела узнать, ты получил мою открытку?
Я попробовал догадаться по голосу, беременна она или нет. Никаких признаков стресса в ее голосе не было, но и особой легкости тоже не слышалось. Более того, она принялась задавать мне вежливые вопросы про день рождения и открытки, хотя точно знала, что больше всего меня сейчас волновал вопрос, оплодотворил ли я одну из ее яйцеклеток и предстоит ли мне по этому поводу провести ближайшие тридцать лет в трауре. Я, естественно, не собирался спрашивать ее напрямую. Об этом и речи быть не могло. Она пыталась играть со мной, ну и пусть. Если бы она хоть раз в жизни видела, как беспощадно я играю в «Монополию», она бы поняла, что это бесполезно.
Я вернулся мыслями к открытке и подумал, не притвориться ли мне, что я от нее ничего не получал. Потому что на самом деле Мартину интересовало, прочитал ли я ее, и если да — проник ли в суть ее высказывания, понял ли, что она хотела сказать. Она желала убедиться, что запасной выход с табличкой «Недопонимание» для меня закрыт.