Четвертый разворот - Петр Кириченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно это все происходило, и наверное, Карло Джибладзе теперь не летает, занимается только своим садом, рассказывая внукам, что когда-то их дед был молодым, любил повеселиться и пошутить. Наверное, друзья его не забывают, приходят помогать собирать мандарины. Наверное, но в точности не знаю, поскольку и между друзьями всякое случается...
И чтобы закончить свой рассказ, мне остается только добавить, что в мире происходят иногда невероятные события: так, Васильич неожиданно женился на случайной пассажирке, попавшей на его «настоящий горный аэродром». С год или больше они там и жили, а после выехали. Куда — не знаю, но думаю, что в Батуми. Впрочем, это только догадка. Наш командир долго еще мучился, переживая по-своему любовь жены к начальнику отдела перевозок, и наконец уступил — согласился на развод и уехал в Сибирь. Жена вышла замуж за начальника, но через три дня они расстались, и вот уже несколько лет, встречаясь, отворачиваются друг от друга. Комар погиб нелепейшим образом — в бане: поскользнулся и, упав, расколол череп. Я его часто вспоминаю, и мне не верится в его смерть, как не верится и в то, что когда-то была метель и мы сидели в домике Васильича. Вспоминаю и Васильича, гадая, что он и где, и второго пилота, и всех, с кем приходилось встречаться в рейсах. Хочется увидеть кого-нибудь из них или же сказать:
— Где ты, Карло? Где вы все, люди?
ТЯЖЕЛЫЙ СЛУЧАЙ
В грозу Игорехе становилось тревожно, но тревога эта — не страх вовсе — наполняла его необъяснимой силой. Он понимал, что происходит что-то важное, как бы неповторимое, и уже тогда, в детстве, силился глядеть далеко сквозь напоенный электричеством воздух, синий и резкий, надеясь подметить нечто такое, чего не увидишь в обычные часы, вдыхал грозовой воздух широко открытым ртом и, когда молнии рвали ткань потемневшего неба, заливисто, сам не зная над чем, смеялся. И эти его всхлипы, похожие на крик ночной птицы, покрывались раскатистым громом, ветер с треском обметал деревья, налетал на Игореху, остужая горячий лоб, урчал, проносился низко над землей, сметая мелкий сор, и пропадал. А Игореха как зачарованный стоял на месте, хоть ему и хотелось не помня себя бежать стремглав от непонятного, заманчивого беспокойства, кричать хотелось от неумения высказать все то, что он чувствовал в грозу. Налетали другие молнии, хлестал ливень, и земля дымилась брызгами. Нитки сухой не оставалось на Игорехе, а он все стоял... Однажды молния с треском ударила в высокую акацию, росшую недалеко от колодца, расщепила ствол и обожгла ветви. Игореха даже испугаться не успел, жадно смотрел на белое пламя в кроне и на дым, тотчас взвившийся над деревом. Наконец-то он увидел то, что так редко удается видеть людям, и от этого еще большее беспокойство овладело им; ему казалось, он прикоснулся к чему-то таинственному, очень близкому и самому важному, что может быть в жизни. Поэтому иными увиделись ему и низкие хаты села, тянувшиеся от оврага двумя рядами, и стоявшие посреди выгона две каморы, в которых хранились какие-то колхозные запасы, и люди, которые обитали по соседству и к которым он присматривался с немым интересом, и многое другое... Отмеченная молнией акация усохла, почернела и долго еще стояла без листьев, издали похожая на нищенку, забредавшую изредка в село. После ее спилили и сожгли в печах.
Когда же вымокший Игореха, проскочив двор, влетал в хату, там было темно от темного неба, капли звонко барабанили в стекла окон.
— Ты чего?.. Али боишься? — спрашивала, бывало, мать, замечая беспокойные глаза Игорехи, и гладила по мокрой голове. — А вымок-то! Где тебя носило?..
Молчал Игореха.
Мать взглядывала на ливень, привычно вздыхала, подавая ему сухие штаны и сорочку, и не ждала ответа, потому что Игореха с детства отличался странностью: задумчив был не по годам и молчалив. Он и красив был необычно — по-девичьи: щеки румяные, глаза черные, посаженные глубоко и колючие, брови тонкие, волосы смолистые. А в глазах блеск и искорки, и оттого взгляд Игорехи был приметным. Поэтому девчата, постарше которые, рано заметили в нем красоту и, ущипнув другой раз, приговаривали:
— Ух! Молодец будет!..
И глядели на Игореху веселыми, по-женски жадными глазами. Да только он бежал от них, смотрел сердито и настороженно, а девчат это еще больше смешило.
— Поймаем! — грозили они в шутку.
Игореха вырос, окреп и изменился, став суровее лицом и строже в худобе скул. И красота теперь была другой — строгой, но все такой же необычной, потому что глаза остались по-прежнему беспокойными, и глядел Игореха на людей настороженно, будто хотел сказать: «Такой вот я!.. Смотрите!» Кому другому досталось бы за красоту, за колючий взгляд, но Игореху не трогали — добрейший человек. Поговори с ним — и сразу поймешь: отдаст последнее. Игореха и впрямь готов был помочь каждому, и перед каждым душа его была раскрыта. В летном отряде, где каждый на виду и где сразу же становится ясно, кто чего стоит, это особенно ценили, поскольку мало таких людей, совсем мало, можно сказать, и нет, разве вот — Игореха. Возможно, поэтому, глядя на Игореху, порой как-то не верилось, что он взрослый, женатый человек, что прожил на свете тридцать лет и научился всему, чему, живя среди людей, учатся другие. Да и научился ли? Кто скажет... Оставалось в его лице что-то по-детски чистое и тревожно-необъяснимое, что так редко встречается в людях. И все же Игореха — пилот, летает в небе — значит, доверили ему самолет, вот и гадай по-всякому.
Летая, возил Игореха людей, почту и грузы разные, бывал то в одном аэропорту, то в другом и, возвращаясь домой, не забывал прихватить какой-нибудь гостинец дочери, которую очень любил. Раньше он точно так же помнил и о жене, привозил ей то конфеты, то ранние фрукты с юга, рассказывал, где бывал и что видел, но после одного случая оравнодушел к ней и почти не замечал. Жена обижалась на такое отношение, грозилась, что уйдет из дому, но отчего-то не уходила. Возможно, было просто некуда уходить: чужими женами интересуются, когда они при мужьях, а останься одна — обойдут десятой дорогой. Она поняла это, приуныла, а после стала жить по-старому: ярко красила губы, румянила щеки и уезжала к какой-то своей подруге. И пока добиралась, успевала с кем-нибудь разговориться — натура такая. Верно, Игореха знал об этом, но ему было безразлично: жена стала первым человеком, о ком он совершенно не думал. И произошло это тогда, когда он вдруг обнаружил на спинке стула мужской галстук. Жена никак не смогла объяснить такой факт и, пожалуй, впервые в жизни покраснела, но поскольку щеки ее были не в меру нарумянены, то это было вовсе незаметно. Игореха не стал ее ни бить, ни терзать расспросами — он все понял, правда, несколько поздно. Соседи, к примеру, поняли это с год назад, и некоторые говорили о какой-то жизненной закономерности.
— Отличный парень, — добавляли, — а значит, по-другому и быть не может.
И определяли хлестким словом жену Игорехи, совершенно не догадываясь, что она сама думает о себе точно так же. И иногда — наверное, в минуты просветления разума — клянет себя, но через день все забывает — снова красные губы, подруга, поездка, снова какие-то разговоры. Жизнь катилась, а что-либо изменить было невозможно.
К тому времени, когда Игореха заболел, он летал на стремительной, с тонким росчерком крыльев реактивной машине. До этого он сменил три типа самолетов, дважды уезжал переучиваться. Командиром у него был Сермяков — кривоногий, могучий человек с замашками степного разбойника. «Разбойником» его не без основания прозвали еще тогда, когда он, летая на поршневом самолете, проявил свой характер: не задумываясь, вырывал себе рейсы получше, обгонял на четвертом развороте и первым садился и, верно, отобрал бы у кого кусок хлеба, если бы был голоден. «Степным» его звали за кривые ноги и потому, что очень он напоминал лихого кавалериста, и можно было без труда представить: родись он на тридцать лет раньше — скакал бы Сермяков на боевом коне, размахивая саблей. Но времена другие: лошадей нет, да и кавалеристы не нужны, Сермяков стал авиатором.
Когда в экипаже появился Игореха, Сермяков присматривался к нему с такой настороженностью, словно бы хотел к чему-то прицепиться. Но летал Игореха хорошо, самолет держал в строгости, и Сермяков успокоился, не понимая, зачем это командир отряда предупредил его, что Игореха иногда задумывается. «Ничего подобного, — не соглашался Сермяков, — второй пилот ему нравился. — Он и пилотировать, стервец, поднаторел. Молодчина!» Он мысленно хвалил Игореху этим словом, прибавляя, по обыкновению, кое-что из своих собственных запасов, и терпеливо ждал, когда можно будет поговорить об Игорехе с командиром отряда. Вводить, мол, в строй пора Игореху, отличный будет командир, грамотный, исполнительный, а главное — совестливый. Сермяков представлял, как в разговоре он после этих слов помедлит и скажет со значением: «Таких в авиации как раз и не хватает!» Командир отряда посмотрит на Сермякова, конечно, с удивлением, но примет решение вводить Игореху и поручит это дело не кому-нибудь, а ему, Сермякову, не зря же он почти год присматривается ко второму пилоту, учит того всему, что знает сам.