Эдвард Мунк - Стенерсен Рольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эту он, значит, не хотел взять. Интересно, что же он взял. Может быть, это был вор со вкусом. Если он взял самое большое полотно, я об этом заявлю. Если он взял лучшую картину, пусть она останется у него. Вор тоже может любить картины. Я не буду сообщать о бедняке, которому так понравилась картина, что он просто-напросто ее украл.
В ящике лежали тринадцать картин. На тринадцатой была изображена нагая женщина. Шотландцы не захотели ее выставлять.
— Им нужны серебряные вещи и деньги. Они глупы, им не понять, что картина может стоить больше целого ящика с вилками.
— Не можете ли вы пойти со мной в кино? — сказал мне Мунк в 1930 годах. — Я так давно не был в кино.
Мы позвонили и заказали места на сеанс в семь часов. Когда мы подошли к кино, Мунку захотелось посмотреть строительство ратуши. Она находилась поблизости от кино.
— Всем хотелось бы, чтобы перед ними открывался вид. Осло расположен на холмах вдоль фьорда, и поэтому улицы должны строиться так, чтобы отовсюду был видны порт и море. А теперь ничего не видно. Там, где строится ратуша, виден был кусочек моря. И его закрыли. Теперь никому не видно моря. Им удалось отрезать морской город Осло от моря. Испортили и прекрасную белую улицу Карла Юхана. Дома Тострупа похожи на черные зубы. Вот и ратуша. Все эти деревянные украшения очень красивы. Но снимите их, и я не знаю, как она будет выглядеть. Дерево придает жизнь. Это производит впечатление готики. Строить сегодня готические здания — это обман. Готика — это мировоззрение, которого у нас уже более нет. Это стиль, созданный людьми, живущими в лесу. Указательный палец, устремленный в небо. Деревья вдоль лесной тропинки склоняются готическими дугами. Оконные витражи — это солнце. Солнце, когда оно стоит низко в лесу. Эскиз, который у меня на двери в гостиную, — это солнце в лесу. Оно производит такое же впечатление, как оконный витраж. Деревьям вдоль дороги я написал кроны, наклоняющиеся друг к другу готическими дугами.
Когда мы подошли к кино, фильм уже начался.
— Вы что-нибудь понимаете? — спросил Мунк. — Я не понимаю связи. Это английский или американский фильм?
— Американский, — говорю я.
— А как вы это узнали? По-моему, он похож на английский?
— Ш-ш, ш-ш! — раздалось в зале.
— Это мне шикают? Пересядем на другие места.
Мы сели на свободные места сзади, и Мунк продолжал расспрашивать. Зрители шикали. Мы встали и ушли.
— Вы сами видите, какой народ в этом городе. Вчера кто-то бросил камень на мой участок. Зимой я просто не могу ходить из-за саней, которые мчатся за мной.
— С дороги! — кричат, и я, старый человек, вынужден прыгать, словно белка между деревьями.
Мунк держал собак, которые лаяли на всех. Но он подал в суд на соседа за то, что у того была собака.
— Я вынужден тайком пробираться в собственный дом. X. держит шефера, которого научили лаять на рассыльных и на меня.
Как-то вечером Мунк позвонил мне и попросил прийти. По голосу я понял, что что-то случилось. Он был разгневан и удручен.
Не успел я сказать «здравствуйте», как он, идя мне навстречу, широко раскрыл рот. И показал мне ямку от выдернутого коренного зуба.
— Разве он имеет право дергать зуб, не спросив на то разрешения?
— Нет, я более не понимаю людей. Они, по-видимому, могут говорить и делать со мной все, что им угодно.
Страх Мунка перед тем, чтобы поставить свою фамилию на чем-то, выражался в самых странных формах.
Он продал картину богатому помещику. Получил за нее чек на десять тысяч крон. Пошел сам в банк, чтобы получить деньги. Чек погасили и попросили Мунка поставить свою подпись на обратной стороне.
— В чем дело? — спросил Мунк. — Разве чек не годится?
— Это вопрос формальности, — господин Мунк. Чек хороший, но он погашен, и поэтому мы не можем дать вам денег без вашей расписки. Распишитесь на оборотной стороне. Это чистая формальность.
— Когда это стало формальностью ставить свою подпись на чужих чеках? Я знаю, как мучился мой отец с векселями, на которых была его подпись. Годится этот чек или не годится?
— Это чистейшая формальность, — господин Мунк. Чек погашен и вам нужно поставить подпись на оборотной стороне.
— Где он погашен? — спросил Мунк. — Дайте мне чек.
— Вот эти две прямые линии показывают, что чек погашен, господин Мунк.
— Чепуха, две прямые линии — не могут означать погашения. Стыдитесь.
Мунк взял чек и ушел. Пришел ко мне.
— Представьте себе, там было настоящее столпотворение. Все банковские служащие окружили меня и говорили: «Это правильно, господин Мунк. Вам нужно расписаться. Это чистая формальность».
Мне пришлось долго убеждать его в том, что банковские работники были правы. Уходя, он сказал:
— Согласитесь, что это чепуха называть две прямые линии погашением. Отныне я не буду брать чеков. Но, во всяком случае, я не хочу больше ходить в банк.
Мунк и хотел и не хотел устраивать выставки. Если кто-либо собирался устроить его выставку, приходилось брать картины только в назначенный им день.
— Зачем мне, старому человеку, выставка? Разве у меня недостаточно было выставок? Мне она не нужна, да я и ничего не напишу, пока будет продолжаться выставка. Буду только читать, что они там пишут. К тому же господь бог знает, что они там напишут. Проводить выставки это все равно, как быть вызванным к доске в школе. Мне это ни к чему. Если на этот раз дело пойдет плохо, рушится весь карточный домик. Я не могу выставлять только «Больную девочку». Может быть, им понравятся мои новые картины. Может быть, они подумают, что я уже конченный человек. Многие в старости теряют чувство цвета. Так было с Герхардом Мунте. С Хейердалом тоже. Может быть, им полезно убедиться, что в нашей стране пишут не только «фресковые братья».
Когда мы пришли за картинами, он был в полной тревоге.
— Я не хочу продавать. Поверьте, здесь будет так пусто. Все дети в школе. Их вызывают к доске.
Когда он отправил почти все свои картины на большую выставку в Берлин осенью 1928 года, я встретил его на «Скансене» [34]. Он читал газеты. Кипы газет. Немецких, французских, шведских, датских. Я поздравил его с большим успехом.
— Успех! Неужели вы не видите, что я только читаю. Я больше не пишу. Только читаю. Господь бог знает, смогу ли я еще писать. Мое писанье было болезнью, теперь я, возможно, выздоровел. Вчера я хотел порисовать немного, но предпочел пройтись. А потом принял ванну. Съел бифштекс и выпил бутылку шампанского. Лег спать в очень хорошем настроении. Спал как убитый. Может быть, я выздоровел? Проснувшись сегодня утром, я подумал только о том, чтобы сходить в Нарвесен и купить еще газет. Датчане мелочные. Какое мне, черт возьми, дело, до Гренландии и Исландии! О моей выставке датские газеты не пишут ни слова.
В сочельник я пришел к Мунку с цветами. Я хотел было уйти, как Мунк сказал:
— А вы не можете остаться еще немного. Я так одинок. Все, наверно, считают, что я люблю быть в одиночестве. Никто этого не любит. Кому позвонить? Яппе умер. Все мои друзья умерли. Нет ни одной живой души, которой я мог бы позвонить.
— Если вы хотите прийти к нам, то добро пожаловать.
— Нет, вам нужно заниматься детьми. Водить хоровод вокруг елки и т. д. У меня нет даже елки. Не можете ли вы поехать со мной и купить елку. А потом я отвезу вас домой.
Мунк вызвал такси и мы поехали в город. Он вспомнил старые времена, а когда машина остановилась, он уже забыл, что нам нужно было купить.
— Елка, а зачем мне елка? Ах, да, правда. Пяти крон достаточно?
Он сидел в машине, пока я покупал елку. Мы снова поехали в Экелю. Я вынес деревцо и поставил его у дверей. Мунк сначала и не посмотрел на него. Но вдруг остановился, вперив в него взор:
— Это вы купили для меня? — раздраженно спросил он.
— Да, а в чем дело? — Я посмотрел на дерево, на голую елку у дверей. Я взял ее с собой. И не успел я повернуться и пожелать доброго рождества, как услышал, что Мунк уже захлопнул дверь.