Эдвард Мунк - Стенерсен Рольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мало что радовало Эдварда Мунка. Часто все казалось ему скучным.
— Я пишу. Тогда мне не так скучно. Я ненавижу делать одно и то же. Одеваться. Есть. Гулять по тем же местам. Ежедневно мы должны делать вещи, которые делали уже тысячи раз раньше. Десять тысяч раз. Например, бриться. Разве это не скучно?
Многое тормозило его работу. Ему требовалось большое напряжение воли, чтобы начать работать. Тяжелым изнурительным трудом была не только уборка.
— Самое скучное на свете — это искать кисти, тюбики и смешивать краски. Самое трудное — видеть самому. Мы все пишем то, что, нам кажется, мы видим. Няня нам сказала, что щеки белые и красные, и мы пишем их белым и красным. А на самом деле они серые и зеленые. Греки писали небо черным. Они не знали синей краски. Зеленый цвет узнали всего сто лет тому назад. Рембрандт писал листья на деревьях коричневым. Я сидел как-то летом в Осгорстранде и писал белые цветы вишен. Какой-то отсвет от травы заставил меня сделать их зелеными. Один из отдыхающих на курорте подошел ко мне и сказал:
— Нет, Мунк, что вы? Это вишни? — Вскоре подошел Карстен.
— Ты пишешь вишневые цветы зеленым?
— Они зеленые.
— Нет, они красные.
— Красные? — Я взглянул на них еще раз, и поистине он был прав! Они были красные! Это был отсвет от красного облака. Карстен хороший человек. Он сказал это сразу. Разве это не чудесно, как по-вашему? Я, в сущности, очень любил Карстена. И все же это случилось. Да, вы знаете, я прицелился и выстрелил. Что бы сказали на суде, если бы я признался. В сущности, я очень любил Карстена.
Мунк всегда считал, что что-то или кто-то действует на него парализующе. Если он не вскрывал письма и не реагировал на счета за газ и электричество, газ и электричество выключали. И ему приходилось ехать в город платить по счетам, несмотря на все его нежелание. Всегда нужно было улаживать дело с каким-нибудь счетом. «Когда же я буду писать? Я занимаюсь чистейшей торговлей. Картины нужно продавать, товары покупать. А из-за налогов мне пришлось даже завести бухгалтерские книги. Я не могу рисовать. Я должен сидеть и записывать цифры в книги. Если цифры не сойдутся, меня засадят в тюрьму. У Вигеланна миллионы. Я не люблю деньги. Я прошу только о том, чтобы в то малое время, которое у меня имеется, я мог писать. Теперь я кое-чему научился и мог бы написать свои лучшие вещи. Им же выгодно дать мне возможность писать. Но не тут-то было. Мне надо мчаться в город и улаживать вопросы со счетами на газ, а потом возвращаться домой и вести бухгалтерские книги. Вигеланн получает миллионы. Он никогда не выставляет. Не принимает критиков. А эта колонна. Он же заимствовал ее с моей картины „К свету“. Люди, карабкающиеся друг над другом».
Эдвард Мунк был болезненно раздвоенной личностью. Чем сильнее он жаждал чего-то, тем сильнее он хотел чего-то противоположного.
Теперь уже тысячи людей хотели выказать ему свою дружбу. Художники и искусствоведы считали милостью получить разрешение посетить его. Увидеть его. Поговорить с ним. И все же он чувствовал, думал, что к нему относятся с пренебрежением, что его забыли. Он страдал от одиночества и в то же время искал одиночества. Он не терпел людей около себя, но включал громкоговоритель, чтобы слышать голоса. Он чувствовал себя лучше всею, когда находился среди множества незнакомых людей. Эдвард Мунк любил железные дороги и буфеты железных дорог. Любил путешествовать. Его тянуло к неизвестному. Его большая застенчивость была защитой против его острой тоски по нежности и против его столь же большой любознательности. Подобно тому как головокружение, дурнота защищает от желания прыгнуть вниз. Человек, страдающий головокружением, не осмелится взобраться на крутые склоны. Он чувствует, что это опасно. И это опасно именно для него. Но он дрожит от желания влезть на эту крутизну.
Мунк сам говорил, что не может находиться среди множества людей, но охотно ел в железнодорожных буфетах. В течение многих лет он очень часто ел в ресторане на вокзале Осло.
— Я иду туда, чтобы посмотреть на муравьев. Железнодорожная станция — это муравейник. Люди бегут туда и сюда, и у них почти никогда не хватает времени, чтобы сесть. Они тащат свертки и чемоданы. Я думаю, что они все делают? Что у них в свертках? Вчера я видел молодую девушку с большим коричневым свертком. Она так странно положила его. Огляделась вокруг. Подошла снова и переложила сверток. Я видел, как она старалась найти для него место получше. Она оставила его и не пришла за ним. Это был большой коричневый сверток. Я не знаю, как мне это написать. По-моему, в нем был мертвый ребенок. Может быть, она его убила.
Где можно быть одному и все же быть окруженным людьми, как не на железной дороге и не в ресторанах? Будучи среди людей, он все же был сам по себе. Он мог их видеть, даже близко подходить к ним и в то же время не раскрывать своей души. Для большинства людей нежность — мост к другим людям. Для него нежность была чем-то опасным. Ловушкой. Воротами в ад страстей и страданий.
Таким был Эдвард Мунк, скрывавшийся за маской застенчивости, неприступности. Таким, о котором ближайшие друзья думали: Мунк не хочет быть ни с кем. Он хочет только писать.
Они видели, что он застенчив, легко раним, капризен, но они не знали, как он жаждет быть в дружбе со всеми людьми. Он мог подолгу стоять и беседовать с человеком, остановившим его на улице, чтобы потом вдруг сказать:
— Что вы хотите этим сказать? Вы остановили меня и начали говорить до бесконечности.
В одном художественном журнале в 1930-х годах были помещены две фотографии с картин Мунка. Надпись гласила под одной: «До 1905 г.», под другой, «После 1905 г.». Мунк встретил на улице редактора журнала, доктора Харри Фетта, и спросил, что он хотел этим сказать.
— По правде сказать, не знаю.
— Распутин, — крикнул Мунк и ушел. — Мунк уезжал из Норвегии в 1905 году. Он думал, что о нем сплетничают.
Однажды он столкнулся с Густавом Вигеланном.
— Ну как идут дела, старая примадонна? — спросил Вигеланн.
— Примадонна? — сказал Мунк. — Примадонна?
Он остановился, сорвал с себя шляпу и сказал:
— Спасибо, хорошо, господин оптовый торговец.
— Оптовый торговец?
— Да, — сказал Мунк, — разве ты не торгуешь оптом?
Часто рассеянность Мунка могла показаться нелюдимостью.
Встретив как-то Людвига Карстена на улице, он пригласил его пообедать. Они пошли в ресторан «Гран», но сели не за тот стол, за который обычно садился Мунк. Мунк выбрал кушанья и вина. Потом поднялся и пошел в умывальную. Вернувшись обратно, сел за свой обычный стол. Попросил меню. Карстен подошел к нему и спросил:
— Ты не хочешь обедать со мной?
— Очень хочу, — ответил Мунк. — А ты разве в городе?
Один из друзей Мунка, которого Мунк, собственно, очень любил, приходил к нему обычно каждое воскресенье. Однажды Мунк сказал:
— Когда я смогу писать? По воскресеньям я не могу работать. Приходит Руде. Руде приходит каждое воскресенье. Не можете ли вы ему сказать, чтобы он прежде звонил?
Вскоре пришел Руде. Увидев его, Мунк не хотел открывать. Мунк часто не хотел впускать даже своих ближайших друзей.
— Я не вовремя? — спросил Руде, увидев выглядывающего Мунка.
— Не вовремя, — ответил Мунк. — В прошлый раз тоже было не вовремя. И вообще всегда не вовремя.
Руде ушел.
— Знаете, что Руде сказал мне? «Тебе нечего жаловаться. У тебя миллионер на побегушках». Что он хотел этим сказать?
Некоторое время спустя Мунк сказал:
— Никто ко мне не приходит. Руде обычно приходил. А теперь и он не приходит. Не можете ли вы попросить его прийти? Но помните: пусть сначала позвонит!
В тридцатых годах Мунку нужно было послать картины на выставку в Эдинбург. Он выбрал двенадцать картин, их уложили в ящик. Ящик забили, но за день до отправки картин Мунк открыл ящик. Вынул одну картину и вложил две другие. Позже из Эдинбурга сообщили, что на выставке было только двенадцать его картин. Мунк потерял покой, решив, что «может быть, украдена лучшая его картина». С горестным выражением лица он заявил, что никогда больше не будет участвовать ни в каких выставках. Когда ящик с картинами вернулся из Эдинбурга, он сам его раскрыл. Взяв первую картину из ящика, сказал: