Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По обе стороны скрипящего и шатающегося деревянного пирса, в береговой щетине, невозмутимо вили себе гнезда камышницы.
А рядом с пристанью, у киоска со снедью, завидев гостей, селезень с блестящим носом экстренно приземлился, подняв ластами пыль при торможении, и принялся крикливо вымогать себе завтрак.
— О, ну всё-о-о-о. Отсюда я мальчиков моих никогда не уведу… — обреченно застонала Анна Павловна, когда вся толпа завалилась в сувенирную лавку, и оказалось, что монастырь производит десяток видов собственного ликера: мандариново-ореховый, розовый, из горьких целебных трав, и еще какой-то сербурмалиновый спиритуозэ.
Елена все никак не могла раскусить, от чего же так приторно свербело и чесалось в переносице.
— Чем это так пахнет? Нет, не ликером, точно!
Воздвиженский выразительно нюхая, как будто фильтруя воздух, прошел внутрь до просторного стеклянного шкафа.
— Вот! Это отсюда! Воск! Настоящий!
Свечи, медовые, размером с кулич, с янтарными и жженого сахара прожилками, выделанные с боков ячеечками, как соты, благоухали так, что кружилась голова.
— Смотри: прянийчки! — уютным семейным тоном заметил Воздвиженский, запав голосом в ухаб гласной-согласной в середине слова и тыча в соседнюю полку. И тут же гоготнул: — Ого! Написано: «С 772 года!» Это ж зуб сломать можно!
Бегло осмотрев съестной ассортимент, и поняв, что монастырские пряники все просто как сговорились: содержат яйца, — Елена, все еще обморочно втягивая на бегу в себя запах медвяных сот, чтоб не упустить ни грамма, как будто пожирая их через нос, помчалась к выходу.
Было еще что-то вон там, на витрине — странно привлекательное (потому что абсолютно неизвестное по назначению) — прямоугольное, невзрачное, сыро-белого оттенка, похожее на мыло, тисненое видом монастыря, в слюдяной обертке, но Елена уже не рассмотрела что и вылетела наружу.
Мимо монастырской небеленой стены, двух с лишним метров в вышину, и чуть ли не метр в толщь (первого средства самообороны, адекватного пониманию насельницами степени внешней угрозы мира), домчалась к колокольне, шлем которой отсюда смотрелся соломенной хижиной. Сотни три ласточек, прилетевшие вместе с ними на остров с большой земли, густо вышивали небо мулине, ныряли в верхние сводчатые окошки колокольни, провязывали, нанизывали башенный остов на свои воздушные спицы, и, казалось, чуть приподнимали его, выскальзывая снова в небо с другой стороны.
Вместо ручки, с кованой двери храма медный лев, чуть похожий на Темплерова (с арамейским мужским носом и человечьими же тоскливыми глазами), подал ей лапу; и когда она лапу приняла и пожала, тяжелая, железом крест-накрест залатанная дверь со странной легкостью подалась и впустила ее внутрь. И, сильно согнувшись, Елена втекла кроссовками в желоб в центре припорожной плиты, уходивший сантиметров на десять ниже уровня внешних плит, и заставлявший предположить, что подобная геометрия сложилась, когда камни еще были жидкими. «Если б я веков пять всего назад сюда заявилась, и этого протертого желоба бы еще не было, я бы в эту низенькую дверь не пролезла», — с улыбкой подумала она — и шагнула внутрь.
Служба только началась. Присев на резное, удивительно точно к форме тела подогнанное, копченое деревянное кресло, которое, судя по едва разобранным ею темным готическим полустертым буквам, принадлежало пару-тройку веков назад какому-то Бэркеру («Ну, Хэрр Бэркер вряд ли сегодня к мессе придет»), и облегченно пристроив локти на чрезвычайно удобные плоские, абриса груши в ширину, ручки (теплые, вопреки дубовости материала), она уже спиной услышала, как Анна Павловна, как всегда болезненно боявшаяся, что ученички пропозорят ее и устроят кощунство на публике, шипела:
— Посмотрели — и на выход. Чернецов, куда направился? Моментально положь свечку где была! Тут у них — свое. А у нас сейчас экскурсия на фабрику, где свечи делают! На выход!
Елена на секунду обернулась и увидела, как Воздвиженский рыпнулся было к ней, сделал было шаг по направлению к ее скамье, но потом, услышав повторный, угрожающий гак Анны Павловны, запнулся, набучил губы и, покорно ссутулившись, пошел со всеми на улицу.
«Иди, иди, лапша, мамочка зовет тебя», — подумала Елена — и отвернулась к алтарю.
Узенькое игривое алтарное рококо поразительно шло к древним стенам.
А светлый и веселый, как ситчик на девичьем платье, потолок в цветочек, с домашней приветливостью соседствовал и с фресками одиннадцатого века, и с электронным алтарным табло с горящим номером сегодняшнего псалма: 51.
То есть, 50-м — в переводе для греков. А заодно, по наследству, и для русских. Которым, почему-то, в процессе исторической усушки-утруски, еврейских номерков недодали.
«А что если б футбольные игроки по полю с двойными номерами бегали? — представила себе Елена. — Мяч к воротам ведет Цымбаларь, Давид Ишаевич, нападающий, игрок на кимвалах и киноре, под номером 50 (51) — и, вот, наконец, мощный пас справа налево, то есть слева направо! Простите, мы опять сбились со счету!»
«Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, — начала Елена тихо читать по памяти свой любимый псалом вместе со стоявшей в алтаре монахиней, казавшейся ей в этот момент синхронной переводчицей. — Ибо беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну».
И сразу почувствовала себя сидящей на своей любимой жаркой банкетке в церкви в Брюсовом — когда после вечерней службы тушили свет, и начетчица-мирянка, худенькая девушка в платке, слева, перед левым клиросом, рядом с иконой Взыскания Погибших пронзительно, при потрескивающих свечах, с особым монастырским запалом и наклоном слов читала утренние молитвы (авансом, впрок, с вечера), вместе с 50-м псалмом.
«Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом Владычным утверди мя», — краем уха слушая немецкий текст, выговаривала вслед за монахиней на таком емком и живом церковнославянском Елена, явственно ощущая себя сразу в двух местах. И с особым трепетом повторила наполнявшую сердце радостью резонанса истины шпаргалку: «Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит».
И, всеми чувствами (и внутренними и внешними) мигом обнаружив себя одновременно и в своей родной церкви — и здесь, в храме, в сердце богослужения — то есть — оказавшись вдруг наконец, в полном смысле, дома — Елена с ужасом, разом, почувствовала, как навалилось страшное осознание совершенного ею греха, разбившего ту сказочную, абсолютную, нежную защищенность от внешнего мира, то невыразимое словами ежесекундное богообщение, то удивительное нерукотворное свечение, в котором была замкнута, как в собственном райском за́мке, все время — с крещения — и до самой непостижимой, по идиотизму и никчемности, ее выходке с Воздвиженским в поезде.
Бороться за него? Отнять его у мира, уже давно его проглотившего с потрохами и калькуляторами, и только пускающего сытые слюньки? Увлечь его за собой? Заставить его увидеть другой, нездешний мир? Бред. Сражаться за его душу, уже давно высчитавшую ему на куркуляторе послушную, общую, обыденную плотскую смерть? За чью душу сражаться? Этого барашка, бегущего, едва заслышит чужой голос, в стадо — чуждое мне до омерзения? Бред. Бред. Всё это не что иное, как мой, мой личный грех, блуд, мой личный соблазн. И больше ни-че-го. Этот несчастный мальчишка не имеет к этому никакого отношения. Нечего даже и вдумываться в то, кто он, и почему появился в моей жизни. Статист, через которого соблазн действовал. Вляпалась-таки в жижу жизни. Боже, как хочется никогда отсюда не выходить. Остаться здесь, в монастырских стенах. Ни мизинцем не дотрагиваться больше до разрушительного внешнего потока, приносящего только боль и потери, угрожающего тому самому ценному, что у меня есть — чувствовать Бога, быть с моим Господом.
Храм был полон мирян. Священник благословлял на начавшийся за четыре дня до этого предпасхальный католический пост, и читал про паскудника-змея в Эдеме, и про то, как вместо обещанных ползучим вруном прелестей, Адам и Ева вдруг обнаружили себя голыми королями — лысыми зверями, бездомными, вечно несчастными, неприкаянными, пожинавшими волчцы и тернии — вместо чистоты, любви и счастья вечного творчества — горькие плоды поврежденного из-за них мира; и даже любить по-настоящему бывшие едва ли способны. А потом — страшные одиннадцать строк из Матфея о трех искушениях, предложенных Спасителю в пустыне — закончившиеся победоносным: «Тогда оставляет Его диавол; и се, Ангелы приступили и служили Ему».
Монахини гнездовались в самом начале правого крыла кресел. Но, несмотря на то, что Елену тянуло к ним, как магнитом, туда она пересесть не решились.
Неожиданно сзади нее звонкоголосые селянки запели тоненько и красиво: «Ты молись за нас, Мария!» и им подтянул весь храм.
Священнику прислуживали подростки-островитяне в белых облачениях — надетых прямо на верхнюю одежду — с капюшонами, красиво уложенными на спину, и с удобной застежкой-молнией спереди — снизу доверху. Причем, у одного парня из-под оперения торчал еще и теплый стеганый капюшон плюшевой куртки.