Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ходить в Хофбройхаус, — спокойно заявила соседу Елена, расправляя воротник его рубашки (и убеждаясь, что сходство с юным Вергилием действительно поразительное), — это все равно, что придя в прекрасный музей, отправиться на экскурсию в подвал в вонючую сторожку, выяснять, где там в прошлом году водились клопы!
И очков Воздвиженский так и не смог надеть, пока автобус не тронулся. Да и когда поехали — тоже.
— Ну что, слишком долгая дорога была, да? — осведомилась она у Воздвиженского, когда автобус уже припарковался у пристани Прин на Кимзэе, рядом с потешной, как будто бы детской, крошечной, как из фанеры сделанной, железной дорогой.
А у самой, когда выпрыгивала из автобуса на провернувшийся гравий, в голове опять пронеслось: и один день — как тысяча лет.
Прямо под крыло автобуса как раз пристроился низенький зеленый паровозик, и вылезали из него, согнувшись, неловкими клячами туристы.
Рядом с парковкой почему-то одиноко валялась кабинка канатного подъемника — как будто сорванная диким порывом ветра откуда-то с гор.
Огляделась — и ахнула: а горы то — вот они! Всплывают из-за озера, как гигантские синие киты! А само Кимзэе, дивное, неохватное, от ветра играет так, как будто переполнено тысячами тысяч форелей, сияющих акварельной чешуей на солнце, резвящихся под защитой этих синих кашалотов.
То ли спертый влажный воздух был тому виною, то ли тихо изумляющийся сам себе вид, — но до пристани все дошагали в глубоком молчании, словно каждый вяк натыкался на хук с гор, с той стороны озера.
Деревянные балки и столбы пристани бултыхались в нереально синей воде с бутылочным плеском.
Двое усатых, невероятно одинаковых, высоких черных матросов, чем-то смахивающих на Маргиного супруга, только бойкие, шумные, здоровяки, здоровавшиеся за руку и шутившие с каждым пассажиром, — так прокурили до этого, ожидая, когда подвалит спозаранку народ, весь салон, что каждый из ступавших на борт, внутрь, кашляя, пробегал — мимо малахитово-венозных пластиковых столиков с домашними мещанскими деревянными стульями с пестрой обивкой, как в советских кооперативных кафе, и уездными пестрыми торшерчиками, зачем-то расточительно горящими этим ярким утром, и бело-синими флажками — наружу, на заднюю открытую палубу с банкетками. Где стоять хотелось совсем одной. И куда набились все ужасно, и мешали вздохнуть, оря, внезапно сорвав запись с паузы, повиснув на всех вертикальных и горизонтальных плоскостях, выкидывая все доступные коленца (Чернецов — так сам себя за борт, в последний момент бесцеремонно схваченный за шкирку и втянутый обратно Анной Павловной).
Сосновые сваи, торчавшие, совсем близко, из воды, с которых шмацающий борт кораблика стесал изрядное количество подгнившей трухи, открывали внутри пахучую, неожиданно свежую, желтоватую кочерыжку.
И из такого же материала явно были сделаны таинственные эллинги, поодаль на берегу.
Черноволосые матросы нетерпеливо ждали, пока корабль заполнится всеми приехавшими на фанерных паровозиках: прихватывали бодрых загорелых бабульков, недовольно демонстрировавших, что они и сами кого угодно под локоток подымут; подталкивали добропорядочных моржовых мужей, помогая им спотыкаться на деревянном мостике, перекинутом с корабля на бал; салютовали их лучшим половинам; и вносили за разнообразные конечности на борт их макаковых детей. В чуть проветрившемся салоне публика расселась за столиками под флажки и с шумом разворачивала жвачки, конфеты и младенцев.
Когда гнилая пристань принялась отгребать от них в сторону, Анюта, от которой Елена ожидала бойкота до гробовой доски, напротив, прорвалась к ней, наконец, через всю чужую и свою кучу малу, и тихим голосом, как будто доверяет личную тайну, протараторила:
— Ты смотри, смотри, твари, что они делают! — и хитрым глазом указала куда-то за борт.
Ласточки в пронзительно синих купальных костюмчиках, окружили корабль, взяли его в кольцо, и сёрфинговали на воздухе в миллиметре от воды, чиркая по невидимому полю натяжения, как бы на сумасшедшей скорости смахивая ладонью со скатерти водной глади крошки, и устраивая крыльями вентилятор запредельно близко к поверхности, отчего шла рябь, чеканившая чешуйки волн, — но ни разу и ни одна из них до самой воды не дотронулась, и в само озеро пера не обмакнула, — со щенячьим визгом щеголяя перед друг другом и неофитами-зрителями особой небесной удалью.
— Смотри, смотри, как они выпендриваются! Это они нарочно, твари! — ласково приговаривала Аня, оглаживая их взглядом.
Углядев, что не все еще полости корабля обжиты, Елена, с воплем: «Анюта, как же я тебя люблю!» — и в этих же словах признаваясь в любви и стилягам-ласточкам, и неведомому и невидимому еще, но уже долгожданному монашескому острову, и расправлявшим плечи после секундного смущения встречи, встающим во весь рост сизеющим горам, своими хребтами с щедрой кондитерской присыпкой отгораживавшим их от мира, — уже тащила подругу под руку сквозь неинтересные, шумные, знакомые и незнакомые, горячие и чуть теплые, сгустки тел — в сердцевину корабля, и поднырнув под руку курчавому матросу, державшемуся за косяк в проходе, просияла:
— Можно? — и пальцем показала вверх.
— Я не хочу скандалов! — лепетала ей на ухо Аня, в застенчивом воображении которой любое эстетическое наслаждение (взамен привычному покорному страданию от общественных неурядиц и тупости) было непозволительной бузой, скандалом и наглостью. — Подруга, если ты не перестанешь немедленно безобразничать и качать права, я сейчас же развернусь и уйду! — клялась она с самым достоверным видом. Хотя разворачиваться и уходить в толпе было некуда, а по воде чересчур кроткая Анюта все равно убежать бы не посмела.
— Ну, если вы действительно туда хотите…
И озерной моряк уже передергивал слишком густо прокрашенную и упиравшуюся, но все-таки шедшую в нужную сторону щеколду невысокой белой металлической проржавевшей на решке дверцы; и Елена уже втаскивала, впихивала, Анюту, щекотя, по рифленым железным ступенькам на верхнюю, самую верхнюю палубу, где выла, звенела от ветра и сияла иллюминация, нервом натянутая через весь корпус с носа до кормы; и откуда разом из двух вывернувшихся вдруг наизнанку карманов джинсов озеро выскальзывало миллионом золотых монет, и опрокидывалось в лобовое стекло очутившейся с ними лоб в лоб капитанской кабины, внутри которой гривастый седовласый морской волк с уместным самодовольством принимал подношения от по уши влюбленной в него миленькой буфетчицы, с риском для жизни приволокшей снизу и не расплескавшей через давку, и теперь расставлявшей пульсирующие между ее пальчиками пластиковые стаканчики вместе с прэтцэлем на пластмассовом блюдце перед приборной доской между рычажками; а капитан, наблюдая за ней, плевым жестом распахивал боковые окна, сквозь которые тут же беззастенчиво вырывался наружу запах сладкого кофе; и Аня, ликуя — раз в пятьсот преувеличенными — как у наркомана, вдруг вылезшего на свет из темноты — за линзами напяленных, зачем-то, на миг, для изучения какой-то печатной программки, для порядку, очков — черными зрачками — слизывала небо с блюдца озера, благоговейно припав мягким местом на низенькую оградку, и чуть не кувырнувшись от счастья и избытка отражений, задом, как аквалангист, за борт.
Набухшая темная туча людей, за которой они теперь наблюдали сверху, выпала в осадок на подвернувшемся по дороге неказистом большом «Мужском» острове, куда все стремились в какой-то дворец.
Ласточки по-прежнему резвились за кораблем.
— Ты смотри-т ка! Чернецов плывет! — ткнула вдруг Аня за борт пальцем на одиноко купавшегося впереди них, страшно неопрятного и явно не выспавшегося, с черным не расчесанным хохолком, обитателя озера.
Елена спрыгнула со ступенек к матросу — и принесла Ане обратно в клюве название птицы: Haubentaucher.
— А-а, ну правильно! Поганка! — довольно перевела Анюта, вытаскивая из памяти бирочку из раздела «фауна» с подготовительных курсов института иностранных языков.
Наконец показался крошечный островок, вкруг которого летали, подражая ласточкам, колыбельки с надутыми ветром белоснежными треугольными пеленками, и было приятно воображать, что это — монашки рассекают под парусами лазоревую гладь в предмолитвенное время.
Приятно было и притягивать остров к кораблю за острый шпиль сахарной колокольной башни с нахлобученным на нее большим серо-ореховым угловатым шлемом (кликавшимся, скорее, с древними, не выжившими, соловецкими луковками, чем с мюнхенскими придворными храмами) и, стоя на верхней палубе, глядеть вниз: как матросы суетятся и сражаются с грязными жирными наглыми канатами.
Как только они с Аней спустились, ноги им страстно обцеловал черный французский бульдог, похожий на летучую мышь с красными глазами и огромными перепончатыми ушами, у которой отвалились крылья и отросли кривые ноги; бульдог был с янтарными бусами на шее и брелком («Наверное там адрес?» — шепнула Аня); пес часто и мелко дышал, нетерпеливо переминался с ноги на ногу и ждал своей очереди на выход, поддергивая бритого, бесстрастного, толстого и длинного, как колокольня, хозяина, послушно плётшегося за ним на поводке.