Уто - Андреа Де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: Неправда.
УТО: Неужели? А разве ты сам сюда приехал, сам выбрал это место? Или тебя доставили сюда, как посылку?
ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: При чем тут это? Мне было десять лет, когда мы приехали.
УТО: И тебе тут сразу понравилось?
ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: В общем, да. Красивое место, симпатичные люди.
УТО: Симпатичные тебе или Марианне с Витторио?
ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: Да всем.
УТО: Кому всем? Ты такой представлял себе Америку? О такой Америке думал, когда ваш самолет шел на посадку?
ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: Не знаю. Правда, не знаю.
УТО: Но теперь ты считаешь, что это лучшее место в мире? Думаешь, лучшего тебе не найти?
ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: Не знаю. Я вообще ни о чем таком не думаю.
УТО: Пора начинать думать. Тебе четырнадцать лет, а не пять. Пора просыпаться. Нельзя спать всю жизнь. Рано или поздно нужно становиться самостоятельным.
(Он думает о Нине, о ее манере говорить: как будто ей приходится извлекать каждое слово из густого меда, и только после того, как мед стечет, она извлекает следующее.)
Джеф-Джузеппе чешет затылок, чешет лоб, наклоняется и включает пылесос. Он водит щеткой не так тщательно, как делал бы это до нашего разговора. В углах не пылесосит, под диванами тоже, сокращает обычный маршрут по белому ковровому покрытию, густому, как шерсть упитанной гладкошерстной собаки.
Я собираю дополнительную информацию
Одиннадцать утра, рояль, Бетховен, руки истосковались по игре за то время, что я не подходил к инструменту. Десять пальцев, как десять порывистых лошадок, каждая выгибает шею, старается освободиться от узды, удерживающей ее от бесконтрольной скачки. Я в роли всадника, натягивающего и отпускающего поводья, замедляющего и ускоряющего бег по пути, который всплывает в памяти за долю секунды до того, как палец коснется клавиши. Регулировать давление на молоточки, ударяющие по струнам, распределять акценты и оттенки, опираясь на дремлющий опыт и на интуицию, подчиняться музыке и держать ее на аркане, позволять, чтобы она вела меня, и самому направлять ее, куда я хочу. Это и впрямь все равно что скачка по неровной местности: сознание фиксирует рытвины и бугры почти одновременно с решением, как их преодолеть, между предыдущим мгновением и последующим – призрачная грань, подобная испытанному и тут же забытому ощущению, оставшемуся в прошлом, чтобы уступить место новому. Путь зигзагами, и на этом пути стремительная игра между памятью, взглядом и поведением, быстрая реакция, как будто на кон поставлена жизнь, в свободной от мысленных заготовок голове проносятся импульсы, обрывочные образы, предощущения, на оценку которых слишком мало времени.
Иногда я сажусь за рояль с удовольствием, иногда – только потому, что у меня нет другого дела, или потому, что я не умею делать ничего другого; бывает, правда, и так, что желание спрятаться в музыку становится столь сильным, что от него спирает дыхание, цепенеют пальцы. Нечто подобное происходит сейчас: я пытаюсь отдаться нотам и вместо этого вижу себя со стороны сидящим за инструментом в большой комнате, полной белого света. Со стороны такое сидение выглядит странно: человек хватается за клавиши, будто это средство защиты, оборонительное оружие. И взгляд не тот, и профиль не тот, и в движениях прямо-таки маниакальный автоматизм. Я продолжаю играть, как машина, я слишком сосредоточен на темпе и на выверенной до микрона точности касания клавиш, и потому музыка не дышит, при каждой извлекаемой мною ноте перед глазами на миг возникает какая-то мерзкая рожа, появляются и исчезают сотни, тысячи мерзких рож, брезгливое выражение на которых – упрек мне в отсутствии цели, энергии, мужества, жизненного напора. Я стараюсь не смотреть на них, не обращать внимания, но мне это не удается, упрек поражает пальцы и распространяется на кисти рук, на всю руку, на плечи, шею, заползает в мозг; я пытаюсь выдерживать темп и сбиваюсь с темпа, снова нащупываю его, но теперь уже поздно: мной овладели безразличие, скука, вязкое ощущение бессмысленности того, что я делаю.
Я вскочил на ноги, отошел от рояля и зашагал по гостиной, как зомби. Я хотел бы, чтобы кто-нибудь был дома и мог напомнить мне, кто я, но в доме никого не было, даже собаки, семейство Фолетти в полном составе отправилось не то медитировать, не то делать добрые дела, не то за покупками, какая разница. Я смотрел вокруг – искал любую зацепку для мыслей, чтобы отвлечь их от себя, натравив на какой угодно предмет; во мне разливалось холодное яростное, не знакомое мне прежде отчаяние. Казалось, еще немного – и я растаю, растает промежуток между мной и близлежащим миром, мне было так страшно, что я готов был закричать, но это был бы уже поступок, слишком для меня положительный.
Я долго оставался на краю этой пропасти, я бился, как рыба в сетях, которая знает, что ей вряд ли удастся вырваться, и все равно не может остановиться, движимая паническим страхом; но вот мой взгляд задержался на полке с фарфоровой вазочкой, и оттуда началось мое возвращение назад – обратный путь среди безделушек и книг на стеллажах, тарелок и чашек за стеклами буфетов, клубков шерсти и вязальных спиц Марианны на диване.
Я обследовал кухонные шкафы: ячменная мука, овсянка и другие полезные крупы, биологически активный мед и сироп из шиповника, кокосовая мука для домашних тортов и домашнего печенья – каждая банка, каждый пакет неумолимо отражали суть живущих здесь. Это было отражение дружной семьи, общих интересов, осуществленной мечты, счастья, ставшего непреложным фактом. Я подумал о домах и местах, где довелось жить мне: я сам по себе, а то, где мне бы хотелось жить и каким бы хотелось быть, само по себе. Только что было чувство пустоты, теперь меня мутило, как будто я попал на другую планету и мне не хватает кислорода: давило грудь, болели глаза, каждый шаг, каждый взгляд отзывались головной болью.
Телефон-факс в кабинете, примыкающем к гостиной, счета за телефон и за электричество на письменном столе, счета от поставщиков красок, холстов, разных пород дерева, досок. Всеми этими счетами, наверно, занимается Марианна – собирает их, проверяет, сортирует по специально заведенным папочкам. Наверно, это она вывела фломастером на корешках папок: «Дом», «Счет Нью-Йорк», «Счет Цюрих», «Галерея Нью-Йорк», «Галерея Милан». Ее почерк напоминает ее улыбку, ее смягченный твердый голос, прямой, ровный, замешанный на добрых намерениях.
В одной из папок – даты, продажные цены, названия и размеры картин Витторио. «Миролюбивые взгляды». 120x180. 50 000. «Свет Вселенной». 210x340. 85 000. Витторио Фолетти как бы сам себе центральный банк: он печатает собственные деньги. Все, что от него требуется, – взять чистый холст на подрамнике и размалевать его, изобразить один из тех бесформенных пейзажей, которые он наверняка может штамповать в любом количестве.
Затем он отправляет картину знакомому галерейщику и присланных за картину денег вполне хватает на то, чтобы относиться к ним как к чему-то несущественному.
Интересно, что было бы, если бы я зарабатывал столько, сколько он, а то и больше – в сто, в тысячу раз больше? Черта с два я бы замуровал себя в такой глуши, как эта, делал вид, будто я такой тихоня, такой безропотный, добренький, почтительный и будто меня страшно волнует чужое благополучие. Черта с два я бы жертвовал деньги какому-то старому гуру, плясал под дудку чокнутой немки лет под сорок, чистил на январском морозе снег какому-то лысому слюнтяю, любителю инжира. Нет уж, будь у меня такая возможность, я бы развернулся: вылезал бы за нотные линейки и жил вольготно, как римский император или рок-звезда семидесятых, откалывал бы самые невероятные штуки. Соблазнял бы девчонок и тут же их бросал, чтобы соблазнять других, набирал в свою свиту людей и гнал их в шею, как только с ними станет скучно, покупал все, что понравится, и выбрасывал, как только разонравится или надоест: машины, бассейны, дома в самых разных стилях и в самых разных местах, целые острова; путешествовал бы по свету то на волне любопытства, то скуки. Не признавал бы доводов разума, чувства долга и меры, не отличался бы трезвостью, спокойствием, скромностью, тактичностью, почтительностью, не прикидывался бы милым, внимательным, благоразумным, никогда и ни в чем бы себя не ограничивал, не беспокоился бы о том, насколько меня хватит и к чему это приведет.
Уто Дродемберг – Уто Грозный. Циничный, блестящий, быстрый, нетерпеливый. Ледогонъ. Вершинопропастъ. Поди-угоди. Змеймедович. Задериподол. Крушиломай. Двестидвадцать в час. Не-разумный. Не-надежный. Не-осмотрительный. А еще, когда вздумается, он делает широкие жесты. Дорогие подарки ради прекрасных глаз. Все поражены, никто не ожидал. К его лимузину, остановившемуся на светофоре, с умоляющим видом подходит араб, мойщик стекол, и Уто Дродемберг вылезает из своего лимузина, отдает ключи арабу, говорит: «Дарю, машина твоя». Араб бледнеет, он ничего не понимает, он и машину-то не умеет водить, у него не только водительских прав нет, но и права на жительство, на дороге образуется пробка, задние машины начинают гудеть. Уто Дродемберг удаляется с самым беззаботным видом. Всеобщее внимание, обращенное ему вслед, придает невероятную значительность каждому его шагу, делает Уто Дродемберга легендарной личностью. Уто Дродемберг, который тратит миллиарды на покупку рекламного времени на телевидении, чтобы крутить рекламные ролики, призывающие не покупать ничего из рекламируемых товаров. Телевизионные компании, которые отказываются передавать эти ролики. Уто Дродемберг, который покупает телевизионный канал с единственной целью – передавать антирекламу. Правительство, которое посылает армию, чтобы закрыть канал. Уто Дродемберг, который создает собственную армию и объявляет войну государству. Или так: он в одиночку, безоружный, идет против вооруженной до зубов армии. Весь в белом, он простирает руки навстречу винтовкам и автоматам, нацеленный на него, и никто не осмеливается спустить курок. Солдаты бросают оружие, плачут. Уто Дродемберг, который кладет конец гражданской войне в бывшей Югославии, играет Моцарта на демаркационной линии, и все плачут и бросают оружие. Он идет впереди, и ореол святости делает его неуязвимым. Это сияние, этот свет вокруг него как бы сродни свету на театральной сцене, но театр тут ни при чем, это жизнь, одно из ее проявлений, настолько действующее на людей, что лишает их дара речи. Глубоко волнует их. Потом ему все надоедает, и он, купив необитаемый остров, отправляется туда и везет с собой сто самых красивых девушек в мире. Девушки носят его в паланкине и обмахивают пальмовыми ветками. Бесконечные оргии с утра до вечера.