Портрет и вокруг - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жена?
– Та жена. Прежняя… Актрисуля.
– Олевтинова?
– Да.
Память у Веры была поразительная. И если даже сделать скидку в счет хронической нелюбви к Старохатову, в ее информации о нем всегда оставался солидный вес и запас.
– Он всегда был такой, – и Вера уже хотела закрыть тему, много чести Старохатову, чтоб убивать на болтовню о нем вечер у костра.
– Что значит «всегда был такой»?
– Значит – от самых пеленок. И вещички с фронта привез. И с Олевтиновой с руганью развелся. Представляю, как они делили свое барахло.
– Думаешь, он и при разводе взял?
– Если только она не дала ему по рукам.
Новых фактов почти не было – был зародыш идеи. Идеи, которая уже много дней смутно зрела во мне. Помимо Веры. И уж конечно помимо ее приблизительных злых слов.
– Но, Вера, – сказал я твердо, – я от многих знаю, что Старохатов бывал благороден. Не напоказ, а по-настоящему благороден. И бескорыстен.
– Бывал, – согласилась Вера. – Я и сама знаю, что он бывал благороден.
– Ну, а как же так?
– А что тут особенного – он всегда был таким. Он и благороден, и хапуга, это в нем одновременно.
Николай Николаевич подал голос:
– Странно.
– Он, наверно, как яичко, – засмеялся Перфильев. – Желточек отдельно, а белочек сверху.
* * *
Старохатов Павел Леонидович – образ его – в схеме выглядел теперь так. Изнутри Старохатова день за днем точит червячок: желание хапнуть. Желание или порок, скорее всего наследственный, Старохатов за собой знает и противится ему изо всех сил. Так сказать, борется с пороком и пересиливает. Держит в узде.
Но иногда возникает минута расслабления, и тогда Старохатов противиться не в силах – он хапает. Например, навязывает соавторство. Или привозит какие-то вещички.
После того как он хапнет, наступает реакция – сродни раскаянию, – и вновь Старохатов год за годом живет честно. Реакция сожаления и раскаяния достаточно известна: она присутствует во всякой страсти, усиливаясь после срыва. Сорвавшийся курильщик, который, казалось бы, навсегда бросил. Сорвавшийся алкаш. Сорвавшаяся грешная баба. И так далее.
Короче: обычный человек с пороком. Но не только. В качестве сорвавшегося вора Старохатов не только раскаивается, но и спешит «покрыть грех». Он помогает слабым. Помогает искренне и без малейшей корысти. Раз. И два. И три. Пока совесть его не успокаивается окончательно. И вновь Старохатову кажется, что он свят, хорош, добр, благороден, – успокоившаяся совесть умеет нас убаюкивать, это точно.
И – опять срыв…
Разумеется, схема есть схема, – но если ты сделан из того же мяса, что и все люди, и знаешь за собой грешок или хотя бы желание грешить, то непременно почувствуешь и поверишь правде этих колебаний и этого процесса. Другие тоже поверят. Это ведь она и есть, граница дозволенного. И ведь эта граница проходит не только рядом с воровством или там неумышленным насилием. Она длинная, эта граница. И твой личный опыт скажет тебе куда больше об этой границе, чем все схемы.
Возможно, никакой границы и нет, а есть коррективы, которые мы постоянно и ежеминутно вносим сами в себя, чтобы, так сказать, не забывать, как мы ходим по земле и какой ложкой едим. Самокорректировка, вот что. И даже если ты вообще безгрешен, как ангел, и иногда, принимая душ, можешь игриво потрогать крылышки за спиной, – все равно у тебя есть желания. И какими бы малыми ни были эти желания, ты все равно их соразмеряешь с можно-нельзя. Самокорректируешься.
Срыв тоже вовсе не обязательно нечто сумбурное и лавинообразное. Известно, что, например, бросивший курить, но не удержавшийся и уже понимающий, что он сегодня закурит, обставляет и устраивает свое «падение»: очень спокойно и тщательно он выбирает чужой подъезд (чтоб не увидела жена, соседи, дети), спокойно приходит туда и – «падает». То же и о других желаниях. Каждый знает их за собой, вот и пусть знает. В частности, Старохатов, когда он обирал ребят, прекрасно знал свой порок – потому нет и не было в Старохатове торопливости, сумятицы и невроза. Раз уж он делал, он делал это спокойно.
И если в натуре Старохатова таилась именно эта пружина, она должна была срабатывать и срываться не только в навязывание соавторства – она должна была срабатывать в течение всей жизни. Как сказала Вера, он всегда был такой.
Предстояло довыяснить, но я уже поверил в эту мысль.
Я выписал ее на отдельный листок, чтобы в дальнейших поисках, в процессе отбора и учета камешков, время от времени оглядываться на нее. Вынимать из кармана, как вынимают компас.
И еще я выписал:
«…Не забывать, что весь этот комплекс переживаний, скорее всего, передан Старохатову по наследству. Что это – его беда, его болезнь».
* * *
Я как раз делал выписки, когда раздался этот звонок. Оказалось, что он меня не забыл.
– Да, – сказал я.
В трубке зазвучал смех. Потом голос:
– Смотри, какая реакция, – молодец, Игорь! Я еще только кручу последнюю цифру, а ты уже «дакаешь» в ответ…
Вне всякого сомнения, это был его голос – голос Старохатова. Очень доброжелательный барский баритон:
– Добрый вечер, Игорь. Я тебя не поднял с постели?
– Нет.
– Расскажи, как живешь. Время от времени я звоню учившимся в моей Мастерской…
Я коротко ответил. Потом он что-то мне в ответ рассказал. Потом мы попрощались. Просто разговор.
Глава 5
Я не любил наследственность; как причину я ее вообще не любил – тем более если в ней надо искать объяснение того или иного поступка… Да и за что любить: мучаешься, вкалываешь, гонишь свой пот, наконец что-то такое делаешь, выдаешь продукцию и только-только хочешь улыбнуться, а тебе заявляют, что этот труд сделал вовсе не ты, а тот крохотный ген, который в тебе заложен. Ты понимаешь, что все это интересно. Ты слушаешь и понимаешь, что все это доказательно и умно. Ты слушаешь, и челюсть у тебя начинает понемногу отваливаться, отвисать, потому что это очень похоже на обворовывание. Или еще на что-то. И тебе уже хочется почти всерьез ответить, что если уж такие корабли, если уж без наследственности не ступить ни шагу, то нельзя ли, чтобы этот ген сам вкалывал и гнал пот, я же в это время где-нибудь полежу в сторонке, на песочке, на пляже, и, щурясь от солнца, потягивая винишко прямо из горла, буду вести содержательный разговор с загорелой женщиной: «Милая, который час?» – «Не знаю». – «Милая, это интересно, а почему ты не знаешь?» – «Я забыла часы». – «Милая, а почему ты забыла часы?» – и так далее.
И Старохатов тоже был теперь как бы не Старохатов. Какой смысл выискивать, вырисовывать портрет и винить старого бедолагу, если он заранее – вор?.. И ведь прежде всего от этого он сам страдает. Сам страдает и сам мучается, как страдаем и мучаемся все мы, если порок наш нам давным-давно ясен и каждый раз прощать его самому себе мы устали. Получается, что человек несчастен – вот и вся его разгадка. И в несчастье своем не только заранее виновен, но и прощен заранее.
Такие вот невеселые были мысли.
Но мысли мыслями, а дело делом, и я быстренько сгреб их в ладонь, как сгребают крошки, чтоб очистить стол. Любил ли я наследственность или не любил, проверить эту хитросплетенную штуковину я был обязан. Наследственность скрытна, но и при всех своих тайнах она как-то успевает высунуть и показать лицо: с потерями или без, все это тоже наше. Тоже человеческое. Во всяком случае, для военного, или лихого, его периода достаточно будет одного факта, – например, этих самых вещичек… Поспрашивать у людей. И может быть, посмотреть эти вещички у Олевтиновой. Поговорить с ней, с актрисой. Значит, съездить в Минск.
Я отправился в библиотеку – в Центральную, я не стал подниматься в читальные залы, а свернул сразу в курилку – там, в духоте, в дыму, в сплошном никотинном облаке (вверху обычные курилки, но я как раз о той, которая может сравниться только с газовой камерой), там образовался по законам естественного отбора совершенно новый вид Гомо Сапиенс. Они более высоко развиты, чем все мы, и могут, например, обходиться без кислорода. Они могут жить, не выходя из помещения. Они знают все или почти все о людях – то есть о том племени, из которого они сами когда-то выделились и вышли. Они знают о прошлом человечества. О настоящем. О будущем. Они знают все. Разговаривая, они могут обходиться без пищи, и потому условно новый вид называется пока Гомо Говорилиенс.
Чужак чужаком, я тихо и грустно протискивался среди этого нового вида – искал особь по фамилии Липочка. Дышать было нечем.
– Липочку не видели? – спрашивал я.
И опять, весь исходя крупным потом:
– Липочка где? Не видели?
– Придет, – сказали они. Гомо Говорилиенс обсуждали сейчас проблемы тибетской медицины. Люди будущего, они стояли тесным кружком. Курили. И улыбались. Потому что в дыму им было всегда хорошо.