101 Рейкьявик - Халлгримур Хельгасон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трёст разворачивается и руководит поисками за батареей. Лолла спустилась на следующий лестничный марш и спрашивает, иду ли я? Я бегу за ней. Трёст — следом, бормочет что-то насчет того, что он не знал, «что твой папа теперь, типа, с Сарой. Отличный ход, молодец Седобородый». Мы спустились к двери подъезда. Лолла говорит, что собирается идти. Выходит. Я остаюсь, надо мной Трёст — на ступеньке. Наступает. Входная дверь приоткрыта, холодный Новый год. В одно ухо, прошлогодние фразы из Трёстова рта — в другое:
— Слушай, чего ты за ней бегаешь, ведь кончится все стопудово какой-нибудь лесбийской фигней, ты знаешь, Новый год — это, типа, такое решающее время, типа, как встретишь, так и проведешь.
— Значит, ты весь год будешь ловить Торира.
— Хе-хе… Или он весь год будет менять пол… А это мысль: под Новый год сменить пол… Может, у ящериц так принято? Хотя я…
С меня хватит. Больше не хочу слушать. В проходе полно обуви, несделанных шагов. В углу напротив новенькие навороченные кроссовки детского размера, маленькие тяжелые белоснежные клубки. Жутко замороченный дизайн. Помню кроссовки, в которых я ездил в деревню: подошва, язычок, шнурки и дырки для них. Тогда вещи были сами собой. А сейчас — посмотрите на эти кроссовки. Это все, что угодно, только не обувь. Две слегка увеличенные зефирные подушечки. Наверно, если пожарить, будет вкусно? Хорошо бы знать — на случай, если опять будет бескормица и народу с голодухи придется жрать башмаки. Ну, «Найки», пожалуй, будут повкуснее, чем старье из овечьей кожи. Современный дизайн нужен для того, чтобы человек забыл, чем являются вещи. Прогресс? Ну может, и так… Однажды я примерил такие кроссовки. Ощущение невесомости. Влез в них — и ничто не напомнило о существительном «пол» или о глаголе «ходить». Оставалось только восхищаться этим дизайном, который отрывает тебя от земли. Когда презервативы начнут выпускать такие же? Just do it.[135] Я очнулся:
— Что?
— Хофи, — отвечает Трёст.
— Да. О’кей. Знаешь, я…
— Да, знаешь… не забывай: мы в прямом эфире… без монтажа.
— Да, — отвечаю.
Я захлопываю дверь и оказываюсь на улице Квервисгата. По улице едет «Лада», из-под колес вихрится снег, а у меня такое ощущение — может, потому, что Новый год, а может, из-за виски, — что я в помещении. Рейкьявик — огромный художественный фильм. Я бегу через съемочную площадку, по Баронстиг, и (сам не знаю, что делаю) по Лёйгавег. Ищу Лоллу. Здание «Ландсбанка». Чуть подальше — ларек. Еще одна «Лада». Я окружен «Л». А что у нас еще на «Л»? Лицедейство (здесь же съемочная площадка). Ласси. Лайф. Лесбиянка. Ложь. Лишение. Ликвидация.
На часах 03:58. У нас все еще високосное время. Где она? Я не знаю, где эта тусовка. Вспышка и трупы петард. Поющая толпа новогодщиков. «Og пег de gikk, se var den bomm, / de var alle sammen jomfru ner de kom…»[136] Я явно в какой-то старой записи, несмотря на то что уже 96. Смотрю в оба конца Лёйгавег. В оба конца Баронстиг.
Я иду но Лёйгавег в наше тучно-одышливое время. «В наше тучно-одышливое время»? Откуда это? Ага. Я чувствую себя каким-то древним и желчным сюжетом, как вдруг из дверей появляется Лолыч: «Ой, привет, слушай, надо зайти за выпивкой, у них там все закончилось, у нас дома ничего не осталось?» Я помню, что в шкафу на кухне было полбутылки «кампари». Мы проходим мимо магазинов «Ты и я», «Чай и кофе», «Золото и серебро», «Ева» и «Адам» и сворачиваем на Фраккастиг. Лолла поскальзывается на замерзшей луже на углу Бергторугата, но я удерживаю ее.
Устало опадаю на стул в гостиной. Лолла заскакивает в туалет, возвращается и поднимает иглу проигрывателя. «Одну песню — и пойдем». Я закуриваю сигарету. Пианоты. Нет! «Hello». Она хохочет и начинает танцевать — выламываться на полу, потом хватает меня и поднимает со стула. Я успеваю положить сигарету в пепельницу. Она все еще держит меня за руку и раскачивает ее, как руку мертвеца. Я пытаюсь сделать вид, что тоже участвую в этой шутке, которая, по всему видать, направлена против меня. Песня длинная. Мы приближаемся друг к другу. Друг с другом. Слепая девушка и уродливый мужчина. Она умирает у меня на руках под гитарное соло. Виснет на мне. Груди распластываются у меня на груди. Подушки. Главные органы во мне тесно прижимаются друг к другу. Черные волосы под моим подбородком. Запах Лоллы. Потом она опять запрокидывает голову и смотрит на меня слепыми пьяными глазами. Что-то связанное с законом земного тяготения и с этим: «В космосе мы — всего лишь муравьи, и сегодня в муравейнике выходной» — бросает меня к этому рту. Мы целуемся таким поцелуем, типа: «На самом деле мы не целуемся» — и снова смотрим друг другу в глаза. По-моему, она думает то же, что и я, и, наверно, тоже по-английски: «Maybe not the right thing to do».[137] В самые ответственные моменты я всегда думаю по-английски. Наверно, это как-то связано с НАТО, и что, мол, «во время войны» — какой-то Пентагон в башке. Не знаю, как она, но я, наверно, слишком много смотрел телевизор: вижу, как у нее над правым плечом мигает логотип Си-эн-эн, и все как-то вписывается в более глобальный контекст: у меня в голове все еще сравнение с муравьями, и я вижу, как земля натужно вращается, ее кора скрипучая и ржавая. Как камень из желчного пузыря в космосе. По сравнению с этим наше слияние слюны посреди коврами покрытой стародеревянной гостиной на улице Бергторугата — не больше, чем муравьиное сердце среди леса. Как-то так.
Может, я и сам это придумал, но, по-моему, лесбиянки целуются лучше, больше стараются, ведь они целуют своих сестер по полу. Лолла целует меня так же, как маму. Так что я пытаюсь целоваться как мама.
Диван.
Вдруг я вижу себя: как будто я стою на полу и смотрю на самого себя на диване — большого, тяжелого, неуклюжего. Конь в очках, который тянется за травой через изгородь: алчность, и я опускаюсь, весь застывший, на Лоллу и тянусь к ней с прискорбно глупыми, грустными глазами в замедленной съемке (обратите внимание: очки и волосы не движутся), и мелкие зубы блестят, когда я складываю губы, а потом они, как и все остальное, растворяются в поцелуе.
На столе сигарета — золой.
Задача в том, чтоб раздеться до того, как окажешься голым. Лично я предпочитаю заниматься сексом в голом виде. Ботинки — ограничение скорости. В своем сексуальном возбуждении я затянул узел на шнурке. Дама лежит — голова на подушке — и спокойно следит за ходом событий, а я, голый по пояс, в изголовье, копаюсь со шнурками, как идиот, который забыл, как они развязываются. Робин Уильяме сказал Леттерману: Бог дат нам и член, и мозг, но сделал так, что кровь не может приливать к обоим одновременно.
В этот раз я по-быстрому сбрасываю ботинки, не расшнуровывая. Единственная заминка — когда я неожиданно испускаю: «Эй!» — потому что узнаю на ней трусы (она в моих старых трусах) и черчу пальцем по ее спине, веля ей снять бюстгальтер.
Это не обычное: «Ну, давай еще раз…» Нет. Лолла — не просто какая-нибудь «седьмая по счету». Это квинтэссенция совокупления. После такого становится понятно, почему человек каждые шесть месяцев думает о сексе.
Олёв Халлдорсдоттир, личный номер 071057-3099, местожительство: Каурастиг 33, 101 Рейкьявик, лежит на полу в гостиной, голая. Нижеподписавшийся, Хлин Бьёрн Хавстейнссон, личный номер 180262-2019, местожительство: Бергторугата 22, 101 Рейкьявик, ложится на нее, голый. Своей правой рукой Олёв Халлдорсдоттир направляет эрегированный пенис нижеподписавшегося к своему причинному месту. Нижеподписавшийся проталкивает свой пенис (длина 16 см) в половой орган Олёв. Нижеподписавшийся не успел воспользоваться презервативом, что сам объясняет своим возбужденным состоянием.
Лолла — маленькое чудо. Лолла не просто лежит, как женщина. Лолла не просто по-женски лежит и позволяет себя трахать. Она выводит меня из равновесия своей пылающей страстью. В какой-то момент я немного испугался, когда она поднялась подо мной в воздух, вся дрожа и трепеща, со стонами, как… Как жеребенок, которого держат трое ученых и всаживают ему укол. Это зрелище меня настораживает. Она как будто «одержима бесом». Бес-сексуальность. Это оно и есть? Это «мужчина» в ней? Но мужчины не кричат, мы только дышим чуть громче обычного. По сравнению с ней, с ее трансом, я — всего лишь донор спермы. И все же это мой лучший секс. Или секс — не для мужчин? Мне приходится сосредоточиться на том, чтоб не упустить ее, я догоняю ее. Гоню ее в направлении стола. Мама! Это твой стол. Это твой стол, мама. Наверно, Робин Уильяме не совсем прав. Или я какой-то другой. К мозгу должно было прилить меньше крови. Я хочу сказать, я не перестал думать! А Лолла — напротив. Ее мозг — огромный напряженный клитор. Она — единое целое. Лолла — живое воплощение полового влечения. И при этом не бегун на длинную дистанцию. Сразу мощным рывком — к оргазму. У нее это, очевидно, бег с препятствиями. Иногда она задевает барьеры. Грудями — мне в глаза. Я опять сосредоточиваюсь и смотрю глаза в глаза в ее соски, пока до меня не доходит — когда мне удается оторвать одну руку от пола и схватить одну грудь: «Нет, это мамины груди». Нет. Отпускаю грудь. Мама спала с ней? Я отпускаю грудь. Пытаюсь держаться только того места, до которого мама точно еще не добралась и вряд ли доберется. Я обошел маму на него. Обошел маму на эти 16 см. О нет! Нет, нет… Что я делаю? Делать это или не делать. Кончить или не кончить, вот в чем вопрос. Стоит ли продолжать как ни в чем не бывало наслаждаться или позволить сомнению, как пожарному со струей из шланга, пробраться в мои жилы и потушить пламя в крови? Мама. Доверие. Я — ее сын. И до такого докатился. Можно ли отдалиться от собственной мамы дальше, чем я сейчас? Головка — как водолаз подо льдом, где-то внизу, где-то глубоко под моим сознанием. Можно ли дальше отдалиться от мамы? И все же думать о маме… ЛОЛЛА. В ней три «Л». Ласка. Любострастие. Л… При полной эрекции пути назад из женщины нет. Но. Мама… «Не забывай: мы в прямом эфире», — сказал Трёст. Вечная пленка плетет свою паутину. Камера сняла, и камера сохранила. Из нее ничто не возвращается.