Сборник рассказов - Макс Акиньшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сгною! — заявлял в подслеповатые и бессмысленные глаза тишайший психиатр. — Вы у меня голубчик под себя ходить будете!
— Сам — голубчик! — огрызался гражданин Горошко поправляя очки, но манеру ходить, тем не менее сменил на осторожную. И до самого отъезда доктора Фридмана, передвигался крабиком, отчего смахивал на несуразного полосатого нинзю в пижаме, из которой торчали худые ноги и руки.
— А Прохор опять на Германа Сергеича кричал, он на него в ЖЭК написал, — доложила бабка.
Я вздохнул. А Саня заворковал, разглядывая свои устрашающие и неизменные базальтобетонные кеды, придвинутые для сушки к теплой печке. К источающему ими смраду, ни одно живое существо привыкнуть не могло ни при каких обстоятельствах. Я всегда подозревал, что эта обувь, произведенная трудолюбивыми армянами на Ереванской обувной фабрике имени Коминтерна, вызывала мутации у некоторых менее стойких видов жизни. Таких как тараканы, например.
— А что написал? — Саня отвлекся от разглядывания своих непременных спутников. Те, чувствуя расположение владельца, смердели сильнее. Такие два преданных друга, вроде собак, виляющих хвостом.
— Чой то написал, — доложила бабка, — а ему говорит: Вы, Прохор, сволочь и выжига, я плюю на ваши ноги, говорит.
Показав, как именно плюют на ноги оппоненту, она ухватила со стола кусок колбасы.
Время плавно летело за январские горизонты, не задерживаясь в черных ветках сирени. Этого времени, может статься, кому-то не хватало. А у нас, его было навалом. И мы пили, толи, провожая ушедший год, толи — встречая новый. Застряв между этими событиями, томились, ожидая первой звезды и пополнения в яслях, которое все никак не случалось. Спасать нас от мерзости окружающего никто не спешил и предоставленные сами себе мы как любые заблудшие души славно проводили время.
И даже звяканье, именно то звяканье, говорившее, что у образовавшегося на пороге доброго самаритянина, тоже заблудшая душа и два мерзавчика табуретовки, не вывело нас из того умиротворенного состояния — ожидания чего-то светлого и гуманного. Потому что мы считали, что если уж и быть праведником, то следует быть им до конца. Замалчивая обиды на оторванные пуговицыи раздавленный на чистом покрывале баночный помидор. А по большому счету вся эта чепуха, происходящая от большой тоски, ей же, этой вожделенной тоской, упакованной в бутылки с зеленой этикеткой, и лечилась. Такой вот круговорот тоски в природе.
— Добрый вечер, Прохор, — приветствовал я гостя. А Прохор — хам, мерзавец и негодяй мирно кивнул. Как и было положено в этот вечер всепрощения, бородатый санитар являл собой пример полнейшего гуманизма и спокойствия.
— Ужинаете? — констатировал он очевидный факт. И не дожидаясь ответа, выкатил на стол принесенные дары. Прибавив к великолепию устроенного нами Лукулловского пира самодельное спиртное и плавленый сырок, в который тут же вцепилась тщедушная Агаповна.
— С Рождеством! — оповестил нас пришелец, и принял первую рюмку, закусив хлебом.
— Обижал тебя Герман, Проша? — поинтересовалась еще не остывшей темой бабка.
— Гугугу, — загудел основательный Прохор. — Бумагу в ЖЭК настрочил. Пишет, что я жулик. И еще, что копию президенту направил, а то эффекту не будет.
— Какому президенту? — уточнил Сашка.
— Какому, какому… Американскому. Говорит, нашему не доверяет уже, после провала национальных проектов, — донес собеседник и в голосе его прорезалось злорадство, — Пижаму теперь к следующему году получит. Уж я ему запакую и распишусь.
Он торжественно глянул на меня, восторгаясь самой возможностью столь тонкой интриги, а я проглотил водку и посмотрел в серое окно. Где-то там, в накатывающей на планету тьме бродил мстительный, как апач, Герман Сергеевич, облагодетельствованный короткой пижамой и матрасом, бывшим предметом гордости многих поколений энурезников. И все было не так, все как-то было несправедливо в нашей резервации. До того несправедливо, что я даже пожалел старика, нервно сжимающего выбивалку для ковров и томик Ахматовой. Но думать об этом мне было лень. Пусть бродит, заглядывая в окна желтых палат в поисках противника. Пусть пугает временных обитателей нашей вселенной очками на изоленте и кустистыми бровями. Пусть.
И сонное время, как и любое время ожидания, складываясь медовыми волнами, застыло вокруг. В нем как мухи тонули наши разговоры о том, об этом. О Вене Чурове из шестой палаты близком к прорыву в физике. Об отважном Марке Моисеевиче, путешествующем по внешнему миру. О Вере Палне торжественно бродившей под небом Ампурии. И о мировом гуманизме, за который отчаявшиеся правдолюбцы складывали головы смонтированные создателем между покатых плеч. Кстати, об этом эфемерном предмете, обычно немногословный Прохор произнес пламенную речь, суть которой сводилась к тому, что среди всех гуманистов, самые гуманисты это санитары. Поэтому зарплату нужно поднять в пять раз, матрасы должны таскать сами больные, а гражданина Горошко так и вообще следует выгнать на мороз, записав ему в историю болезни — симулянт.
— Я ему самолично выпишу! — бушевал упитанный санитар и плевался огуречными крошками на ослепительную бороду. А потом завернул про любовь, потому что любовь, по его мнению, это красиво.
— Возьми Арнольда. Он кто у нас? Санитар, — поведал он между пятой и шестой рюмкой, — и потому не может без любви!
Саня с интересом слушавший его предложил выпить полифонически, совместив воду с маслом, то есть — санитаров и любовь. И Прохор, уважавший вычурные определения немедленно выразил согласие, разлив всем пьющим собственную табуретовку, наполнившую комнату запахом ацетона.
— За любовь! — провозгласил он сквозь ацетонные пары.
— Любовь это Господь, — вставила Агаповна и потрясла огрызком плавленого сырка.
Тут Прохор заспорил. И не то чтобы он был сильно против, но как любой уважающий себя гуманист, по любому случаю имел свое мнение.
— Темнота ты деревенская, Агаповна. Ото одно, а ото другое, — он повозил по скатерти толстыми пальцами, изображая схему «ото» и «другое». Та получилась сложная, ибо проходила через банку с Саниными огурцами, чтобы затем, пропетляв, упереться в бутылку осетинской водки «Восторг».
— Брехня, — упорствовала мракобесная бабка.
— Ничего не брехня, — смиренно откликнулся Прохор и принялся длинно и нелогично доказывать твердую связь любви и санитаров. Для объяснений он использовал уже представленную схему, и единственным отличием от предыдущих выкладок было то, что уперевшись очередной раз в сиротливый сосуд, он налил себе рюмочку, чем закрепил