Магия крови - Олег Игнатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Озадовский выслушал Климова и пообещал дать заключение о состоянии психики несчастной женщины. При этом он довольно мрачно добавил, что для большинства молодых людей, а к ним он может отнести и сына Легостаевой, если он, конечно, жив, характерно типичное для поколения застойных лет неумение мыслить самостоятельно. Если его отец и мать — прямая противоположность друг другу, следовательно, мальчик с ранних пор раздираем противоречиями, как внешними, чисто семейными, так и внутренними, доставшимися по наследству, для управления коими надо обладать недюжинной силой воли, необычной логикой, чего у мальчика, судя по всему, не было.
Трубка Иннокентия Саввовича давно погасла, но он этого не замечал.
— От отца мальчик не мог не взять импульсивности, взрывчатости характера, крайней впечатлительности, а мать, лишенная дара предвидения, элементарной житейской проницательности, по всей видимости, наделила сына эротической романтикой, той частой формой восприимчивости к чувственному, какой отмечены подростки в наши дни. Когда родители испытывают жуткий дефицит доверия и нежности друг к другу, дети, как антенки, чутко реагируют на это, посвоему пытаясь возместить эмоциональную ущербность взрослых. В сущности, — посасывая чубук погасшей трубки, делился своими размышлениями Озадовский, — таких детей очень трудно понять…
— Он с десяти лет воспитывался теткой, — счел нужным сообщить Климов, говоря о сыне Легостаевой, и пояснил, что она никогда не была замужем, никогда не имела детей.
— Тем более, — откинулся на спинку кресла Озадовский, — найти с ними контакт почти невозможно, как невозможно уяснить их тайные желания и наклонности, мечты, поскольку они тяготеют к тому, с чем очень редко встречаются в жизни: к любви, милосердию, стремлению понять другого. Как правило, характеры это слабые, не отличающиеся жизненной хваткой. Если прибегнуть к терминологии ботаников, это весьма капризная поросль. Покой и воля — вот их климат, а вы сами знаете, что в нашей полосе, — профессор отчего-то хмуро посмотрел на Климова, — природа более сурова, к сожалению.
Климов понимающе кивнул. С тех пор, как он пришел работать в уголовный розыск, ему приходилось иметь дело с самой разной человеческой «порослью».
— Но все-таки они сперва бунтуют.
— Верно, — чиркнул спичкой Озадовский, закурил. — Сперва бунтуют, а потом впадают в жуткую апатию. Любой ребенок, а тем более подросток, ощущая нелюбовь родителей друг к другу, начинает считать себя лишним, а если и не таковым, то уж особенным, всегда.
— При всем при том, — втянулся в разговор Климов, — многие из них остаются натурами мягкими, податливыми.
— Не без этого. Дети очень чутки к гармонии и склонны идеализировать другие семьи.
— Как и некоторые женщины.
— Согласен. Воображение рисует им такие райские картинки, что собственная, непохожая на иллюзорные образы жизнь, кажется невыносимой. И тогда несчастным этим детям не до благодарности. Как один поэт выразил их мироощущение: «Отец! ты не принес нам счастья…»
— «…Мать в ужасе мне закрывает рот», — не удержался Климов и процитировал следующую строчку. — Это Юрий Кузнецов…
— Да, да! Примерно так: мать в ужасе…
Климов припомнил лицо Легостаевой, когда ее шатнуло в доме Шевкопляс, и неожиданно подумал, что идея самоотречения вполне могла проистекать из внутренних побуждений ее сына, если только он остался жив. Эта идея могла найти поддержку в особенностях его характера. Мало ли что заставляет жить под вымышленным именем! А тот, кто сам не знает, чего хочет, проживает тягостную жизнь.
Озадовский пыхнул дымом, вынул трубку изо рта и ткнул ею перед собой в сторону Климова.
— Осуждение и ужас… Улавливаете связь?
Климов кивнул:
— А самоотречение? Оно для них ведь тоже характерно?
Глаза Озадовского задорно вспыхнули.
— Замечательный вопрос!
Поговорили и об этом. После того, как Климов получил нужные ему ответы, он попрощался с хозяином дома.
План розыска снова менялся.
Выйдя из профессорской квартиры и спускаясь по лестнице, он не без горечи подумал, что неудачи, срывы, трудности последних нескольких недель скоро сделают из него меланхолика. Но если бы кто-то из сочувствующих спросил, как идут дела, он уверил бы, что жаловаться не на что, ибо, как говорят мудрые, понять совершенство жизни может только человек влюбленный, охваченный порывом страсти, сильный и свободный, но ни в коем случае не тот, кто, поздно вечером включая телевизор, искренне переживает, что утром опоздает на работу.
В поведении профессора он не нашел ничего подозрительного.
20
На улице уже стемнело, и холодный сырой ветер разгонял прохожих по домам. Предчувствуя тепло обжитых стен, те невольно ускоряли шаг, клонясь вперед и пряча голову от ветра.
Климов глянул на часы, поднял ворот плаща и зашагал в сторону центра. Последнее, что он хотел сделать за сегодняшний день, это увидеть Шевкопляса на его рабочем месте, за стойкой бара. Как бы там ни было, а в работе человек раскрывается полностью. Где же ему еще почувствовать свою незаменимость, непохожесть на других? Только на работе, среди людей. Климову всегда казалось, что человек, лишенный чувства собственного достоинства, забывает о том, что каждый на земле незаменим. Без этого он раб чужих желаний.
Остановившись у перекрестка, он пропустил поток машин, разбрызгивавших слякотную грязь, перешел улицу и направился к остановке автобуса. Можно было взять такси, но отчего-то потянуло к людям. В толчею и сутолоку.
Когда подошла «двойка», следовавшая по пятому маршруту, он втиснулся на заднюю площадку, и через некоторое время его оттеснили в середину салона. Стоять там было неудобно, как раз напротив дверей, и он пробрался поближе к кабине водителя.
На подъеме автобус задымил, остановился. Шофер, хлопнув дверцей, побежал в хвост автобуса. Потом он бессчетное количество раз стукал дверцей, обегал свой «керогаз», снова запрыгивал в него, выясняя взаимоотношения матери завгара и масляного фильтра, гулко громыхал, копаясь в моторе, снова хлопал дверцей… Пассажиры галдели и обзывали проносящиеся мимо черные «волги» проклятыми «бугровозами», угрожающе ворча на тех, кто в этих быстрых лакированных машинах возвращается домой: их бы в переполненном автобусе помять…
Наконец мотор завелся, и всех повалило назад. Автобус тронулся. Привыкший к пересудам городского люда, Климов молча держался за верхний поручень, оставляющий металлический налет на рукавах и на ладонях, и смотрел то в забрызганное мутное окно, то на девчушку лет пятнадцати — из молодых, да ранних. Курточка ее мокро блестела, обвисла на плечах, и он, довольно долго поджидавший пятый номер под дождем, вспомнил, как эта пигалица больно пихнула его локотком, вскочила в дверь и скоренько пробилась к пустовавшему месту. Умостившись, она сразу же взялась за чтиво. Сосредоточенно и углубленно. Невольно подчиняясь этой ее напористой сосредоточенности, сам «пьяница по книжкам», как его в шутку дразнила жена, Климов напряг зрение и постарался разобрать невнятную школьную скоропись, какой была исписана толстая тетрадь, лежавшая на коленях девчушки. Буковки тесно припадали друг к дружке, как пассажиры автобуса, когда водитель резко отпускал педаль сцепления. Строчки меленькие, разобрать их было трудно, к тому же тетрадь, прошитая обыкновенной рыболовной леской, ревностно прикрывалась фирменным пакетом «СУПЕР ПЕРРИС». Надо думать, от дурного глаза. И все же он вчитался в убористо-дремучие каракули, смог разобрать часть текста: «Джим прижал ее к себе, и она ощутила устремленное к ней крепкое мужское тело. Ее ноги сами…»
Акселератка — чувствительная дева! — ощутила посторонний взгляд, скользнувший по ее руке, свалила пакет на тетрадку и свернула ее в трубку, как фотолюбители сворачивают пленку в рукавах пальто. Проделав это быстро и привычно, она натянула на уши вязаную шапочку и горестно-стыдяще подавила вздох: ну что за люди! Так и пялят свои зенки, так и пялят…
Климов отвел взгляд. Судя по прочитанному, в школе переписывались те же тексты, что и в его время. Он сразу вспомнил, как в восьмом классе девчонки передавали по цепочке на уроках толстую затрепанную книгу без обложки и что-то лихорадочно выписывали из нее. Книга была загнута на трех страницах, где темнели жирные пятна и подчеркнуто вещали строки: «Джим был тяжел, и доски были жесткими». И все в таком роде. Климову захотелось поближе познакомиться с этим самым Джимом, и он перехватил у одноклассниц их талмуд, за что и был на переменке хищно исцарапан. Женские тайны всегда оплачивались кровью, и Климов попал в число несносных должников. До этого он и не думал, что за все надо платить. Ну, за продукты, за квартиру, за проезд в автобусе — понятно: люди зарабатывают, чтобы отдавать. И он когда-то станет взрослым и будет покупать все что захочется! В кармане — целая зарплата, а не жалкие десять копеек, что мать дает на школьные обеды. Размер зарплаты понимался смутно, как нечто эфемерное, как циферка с нулями, и если цифры не проглядывались, нули оставались. Словно выведены были очень стойкими секретными чернилами, которые не выгорают, как «выгорела» единица в дневнике, начертанная историчкой за его неслыханную дерзость: он усомнился в ее умственных способностях. А дело было так. Бесились, как всегда, на перемене, в коридоре. Вдруг — учительница! «Стоп, как были в куче, так и оставайтесь, — зашептал им Климов. — Сейчас я вам загадку загадаю: «а» и «б» сидели на трубе — «а» уехал за границу, «б» заболел и лег в больницу, что осталось на трубе?» Ребята наморщили носы, конопатые мордахи их стали серьезные-серьезные… Тут к ним и подплыла вобла: «Что это вы вдруг притихли?» — «Думаем», — прогундосил вечный двоечник Горелов и подвигал ушами. Климов хихикнул. У исторички задрожали крылья носа. Она панически боялась ребячьих подвохов, смеха за спиной, да и вообще она всегда боялась. А тут пересилила страх, полюбопытствовала: «И о чем же, если не секрет?» — «Об одной загадке», — важно протянул Горелов. «О какой?» — историчка мнила себя шибко проницательной, и Климов повторил загадку.