Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сержанов распахнул дверь и впустил Завмага.
— Ну что? — спросил он.
— А ничего, — улыбаясь и щуря лукаво глаза, ответил Завмаг. — Я хотел сказать — всё!
— Ой, шакал.
— А нет. Шакал ходит за волком, я хожу за барсом. Ухватываете разницу?
— Ухватываю, — засмеялся Сержанов. Польстило ему сравнение. Вовремя подкинул бестия приятное слово. Вовремя!
И все же злился Сержанов на Завмага и злился тем сильнее, что чувствовал: должен быть благодарен ему за поддержку, за хитроумный совет избрать его, Сержанова, замом, но благодаря тому же Завмагу попал Сержанов в это тягостное, двусмысленное положение.
— Не сердитесь на меня за вчерашнее, — пройдоха Завмаг умел иногда угадывать мысли. — Другого выбора не было. И не переживайте. Новый директор один год продержится на том, что будет ругать вас. Второй на том, что будет обещать свое. А на третий год — слетит. И вы перейдете через коридор в соседний кабинет.
— Так-то оно так. Да за три года он все завалит.
— А надо помогать молодому специалисту. — Слово «помогать» он произнес особенно паскудно.
— Что помогать?! — взъярился Сержанов. — Хозяйство заваливать?!
— Нет. Самому завалиться.
— Не бывает так, братец Завмаг, чтобы конь споткнулся, а воз не колыхнулся.
— Ему надо помочь не только упасть, но и осознать свои ошибки. Если Даулетов мог писать докладные, то не один же он грамотный. В наше время все писать умеют. И если вы писали заявление о своем уходе, то и он такое же заявление написать сумеет. Если помочь молодому специалисту. Вовремя помочь. Чтоб не сделал еще больших ошибок.
3
Он уехал буквально через пять минут после того нелепого разговора с Сержановым. У Даулетова была своя машина — старенький «Москвич», не ахти какого вида, серо-желтый, с большим пятном на крыле — след наезда, но вполне исправный и, главное, привычный и безотказный в любую погоду и на любой дороге.
Сразу за границами совхоза начиналась песчаная степь, что тянулась от центра области до самого Арала. Черная вспотевшая от жары лента асфальта — совершенно прямая, ей незачем крутиться на этой ровной земле; прямые русла каналов и дренажных коллекторов; серо-коричневый песок и блеклое, выцветшее от зноя небо. Утомительный пейзаж, и если бы не столбы, с равной частотой мелькающие перед глазами, то через полчаса создалось бы впечатление, что ты и не едешь вовсе, а стоишь, и весь пейзаж застыл на месте, и только лента шоссе крутится, как лента тренажера.
Но смотреть на степь с высоты водительского кресла — то же, что любоваться картиной, разглядывая ее с торца. Красота степи не для автомобильного пассажира, она для всадника, для верхового. Когда останавливает человек коня и привстает на стременах, чтобы лучше разглядеть и темную зелень карагача, и фиолетовые вспышки тамариска по низинам, и легкую, как дым, крону одинокого джузгуна, что притулился где-то около редкой воды, и слепящий иней солончака, и сочную поливную зелень полей у горизонта — и весь этот необъятный, беспредельный простор, от которого перехватывает дух, — хочется распрямиться, вдохнуть воздуха столько, сколько сможет вместить грудь, и выдохнуть его разом в едином отчаянно-восторженном крике: «У-у-у-уо-оу-а-а-а!!»
Кому кричать? Ведь нет же ни души. Насколько глаз хватает — только просвеченный солнцем воздух да прогретый солнцем песок. Кому кричать?
Коню, что вздрогнет, прижмет уши, сверкнет испуганным глазом и полетит, не ища дороги, теша скоростью и себя и седока.
Себе. Чтоб в ушах зазвенело от силы собственного голоса, чтоб горло надсадить каленым воздухом простора!
Миру, чтобы знал он, что есть ты в этом раздолье!
А был бы бог — так и богу!
Еще лучше видна степь с холма, что находился километрах в двадцати от совхоза и назывался Пески старой Айлар... Оказываясь поблизости, Даулетов каждый раз непременно подходил к нему, но «разов» этих в последние годы выпадало непростительно мало. Вот и утром, проезжая с Нажимовым, он не стал останавливаться у холма. Не хотел объяснять, для чего это делает, да и не объяснишь все постороннему человеку. Но, будь Нажимов и не посторонним, все равно не объяснил бы, ведь есть вещи, которые и близким не надо рассказывать, должно быть у человека что-то свое, личное, что только с ним связано на этом свете, с ним и уйдет из мира.
Высок ли холм? Да нет, наверное. В другом краю его, пожалуй, и взгорком не назвали бы. Но здесь, в степи, он был высотой, был вершиной. На его ближнем к дороге склоне лежало старое кладбище. А там, за хребтом, скрывался аул. Родной аул Даулетова.
Пески старой Айлар. Не отыщешь такого названия ни в путеводителях, ни на картах. Но карты — бумага, а на бумаге не все сущее означено. А на земле, жилой, населенной, обитаемой земле, нет безымянных мест. Не только высота, лес, арык, но и каждая ложбинка в округе, каждое болотце, каждый солончак носили свое имя — собственное. Однако аул давно обезлюдел, на десять километров окрест ни единого селения, и помнит ли кто-нибудь, что холм этот зовется Пески старой Айлар, — этого Даулетов не знал. Сам же он помнил, потому что старая Айлар была его бабушкой. И с этим холмом связано все его детство.
Детство. Теперь он и сам отец. Заглядывая в мир дочери — маленькой Айлар, он видит в нем много яркой пестроты и веселых песенок. Читая ей книги, смотря с ней «мультики», он чувствует, что мир этот населен говорящими зверьками, куклами и маленькими писклявыми потешными человечками. Там у каждой вещи маленькое ласковое имя. Его детство было другим. Все называлось словами большими и грозными: Война, Голод, Смерть, Жизнь, Победа. Не «конфетки, кашки и бульончики», а была просто еда. Но чаще еды не было. Не «папочка, мамочка», а просто отец и мать. Но и их тоже не было — было сиротство.
Своей матери Даулетов не видел. Она умерла на четвертый день после родов. Отец назвал первенца Рамберды. Не нравилось