Жизнь с гением. Жена и дочери Льва Толстого - Надежда Геннадьевна Михновец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Японии же Александра Львовна ощутила себя иначе:
«Ну, милая моя старая сестра, – хотя и молодая сестра стала совсем седая, – пишу тебе из Токио. Урра! Пишу тебе свободно, не думая о том, что за каждое лишнее слово могут посадить в тюрьму или лишить места. Как хорошо дышать, как хорошо ходить по улицам свободно, есть настоящий хлеб без карточек, покупать что хочешь, если есть немножечко денег в кармане, не думать о том, чем прикрыться.
Хожу по улицам и улыбаюсь, как влюбленная, как старая дура, как сумасшедшая»[1508].
Близкой по духу была реакция старшей сестры на европейскую жизнь: «И как это ни странно – здесь чувствуешь себя ближе со всеми, чем на своей родине, где в каждом чужом человеке подозреваешь шпиона или во всяком случае недоброжелателя»[1509].
В Японии необычным было все. Как-то вечером к Александре Львовне пришли сельские учителя местной школы, где семь лет они учат разным предметам, подготавливая к средней школе. Она передала запомнившееся:
«Всего японцы учатся 18 лет.
– Какой же главный предмет в школе? – спросили мы.
– Мораль.
– Что это такое?
– Буквальный перевод – это учение о том, как должен поступать человек. У нас такое правило: если даже ученик хорошо выдержит экзамены по всем предметам, но не выдержит экзамена по морали, он не может больше учиться, и тогда ему будет трудно, почти невозможно найти службу. Мораль – это самый главный предмет.
– Как же он преподается?
– Сначала в самой простой, легкой форме, постепенно углубляется, расширяется, в университетах это уже философия Конфуция, Лао-Тзе»[1510].
И все-таки, что особенно глубоко поразило Александру Львовну в культуре Японии?
Чайная церемония удивляла ее своей неспешностью, движения молодой японки – своей размеренностью и плавностью. Изумленной русской гостье объяснили, что все это полезно для морального развития: «приучает молчать и сосредоточиваться», созерцать.
В Японии для приехавших из России женщин «открылась возможность понимания действительно прекрасного». Здесь Александра Львовна впервые услышала такое определение красоты: это «ценность вещи», которая «чаще сокрыта в глубине, чем выражена на поверхности». Знакомый японец взялся объяснить ей значение слова «сибуи»: «Представьте себе вечер, закат, озеро, вода совершенно неподвижна. И вот тишину и покой нарушает всплеск. Лягушка прыгнула в озеро. На поверхности вода расходится в круг – шире, шире. Это и есть „сибуи“».
И Александра Львовна со временем начала улавливать то, на что раньше внимания не обращала:
«Одна японская дама подарила мне черную простую лакированную коробочку. Когда я открыла ее, на внутренней стороне крышки был изумительно тонкий рисунок золотом. Подкладка на хаори – верхней одежде японцев – всегда красивее, чем верх. Самураи никогда не выставляли напоказ ценные лезвия сабель, а прятали их в ножны.
По-моему, дом Ёкой-сан[1511] – несомненно „сибуи“ – построен из нестроганого потемневшего дерева.
– Я привез его с одного северного острова, – сказал он. – Это простой крестьянский дом, но ему семьсот лет.
В каждой комнате разная отделка. В одной – причудливо изогнутый бамбук, в другой – красное, или камфорное, дерево, в третьей токонома[1512] отделялась необыкновенно живописным деревом в коре. Ни в чем нет симметрии, и вместе с тем во всем – полная гармония»[1513].
Целиком же «захватили» Александру Львовну японская музыка и живопись. Она испытала сильное впечатление на концерте. Затем посетила выставку:
«Сначала я попала в отделение европейской живописи. Я никак не ожидала того, что увидела. Передо мной были те же пестрые пейзажи, голые женщины, натюрморты – все, что я видела на многих европейских выставках. Здесь не было ничего оригинального, самобытного, японского. Я невольно была разочарована. Неужели это и есть настоящая японская живопись, о которой мне приходилось слышать как об искусстве совсем своеобразном? И только попав в другое здание, я нашла то, что ожидала, и даже больше того.
Первое, что бросилось в глаза, – рыбы. Среди полуфантастических морских водорослей прозрачные, голубоватые рыбы. Я видела, как, уставив глаза в одну точку, они мерно шевелили жабрами. А вот другая картина – цветет вишня, сакура. Безлистная, покрытая тяжелыми розовыми цветами ветка изогнулась, по ней порхают маленькие разноцветные птички… У меня разбегаются глаза. Что это? Туман, вы чувствуете, как вас пронизывает едкая сырость, едва вырисовывается лодка, на борту люди в странных соломенных одеждах, и на задранном кверху носу – птицы с длинными клювами.
– Рыбная ловля, – говорит заведующий. – Это птицы кармеранты, они ловят рыб. Вам нравится?
– Да, очень. – Я стою как зачарованная, мне не хочется уходить.
А вот японский натюрморт. В корзине синие, серебристые рыбы. Одна наполовину выскочила из корзины, изогнулась, чешуя серебром отливает на солнце».
На другой выставке Александра Львовна проверила свое впечатление, и оно получило подтверждение: «То же ощущение чего-то прекрасного, тонкого и изящного. Нежные, едва заметные линии дают картине необычайную легкость и воздушность». Возможно, вспомнив свою старшую сестру-художницу, она сделала оговорку: «…я не художница и высказываю здесь только непосредственные чувства»[1514].
У Татьяны Львовны, посещавшей еще в начале 1890-х годов парижские выставки, такой контакт с чужой культурой так и не возник. В главном же сестры были едины: в живописных произведениях, будь то французские или японские творения, обеим оказалось близко нечто глубинное, сущностное и гармоничное. Поразившее Александру Львовну в японской живописи как бы приоткрывало ей внутреннюю, глубинную гармонию бытия. Гармонию, доступную человеку-созерцателю.
«В Японии, – продолжила Александра Львовна свое мысленное путешествие по самым ярким впечатлениям от увиденного, – мне пришлось познакомиться еще с новым искусством, до сих пор совсем мне незнакомым, – с искусством созидания дома. Мы, русские, за редким исключением, привыкли небрежно относиться к обстановке своего жилища. Форма для нас стоит всегда на втором плане, и русские люди точно стесняются позаботиться об окружающих их предметах. Тем более поражает нас сложная обдуманность каждой мелочи японского дома. Это не роскошь европейского или американского жилища, где все приноровлено к внешнему удобству. Нет! Японский дом скорее неудобен для жилья изнеженного европеизированного человека, но все дышит в нем строгой чистотой и скромностью! Его богатства никогда не бросаются в глаза. На первый взгляд, дом крестьянина ничем не отличается от дома богача, и только опытный глаз может постепенно оценить скромные на вид богатства: драгоценное дерево, старинную посуду, камни,