Мотылек - Ян Щепанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что с Фрыдеком? — вполголоса спросила старая дева.
Горбун стоял сбоку, засунув руки в карманы вытертого осеннего пальто. Они взяли ему билет в складчину. Он говорил, что не поедет, но все знали, как ему хочется посмотреть Французскую выставку.
— Фрыдек, у тебя есть кто-нибудь в Варшаве?
Он пожал плечами.
— Я посижу в зале ожидания.
Лысый чиновник ласково взял его под руку.
— Пойдем вместе.
Внезапно со стороны багажных тележек зарокотал усиленный металлическим эхом голос Карча:
— Внимание, внимание! Учителя и железнодорожники! Рабочие и купцы! Внимание, старики и дети! Все на выставку французской живописи! За мной!
— Позвольте, позвольте, — умоляюще взывал экскурсовод с зеленой повязкой.
Карч оттолкнул его и размашисто зашагал так, будто за ним шли толпы народа.
Кто-то засмеялся, люди на перроне останавливались.
— Внимание, дантисты, — гремел Карч, — украшайте свои приемные репродукциями Матисса и Брака! Врачи, адвокаты, директора банков, покупайте картины Францишека Карча! Долой Коссаков [17], долой «Улана и девушку!»
Молодой офицер в круглой фуражке с синим околышем остановился, резко звякнув шпорами.
— Кому здесь не нравятся уланы?
Он холодно смотрел поверх голов прохожих, положив руку в перчатке на эфес шашки. С румянцем на плоских щеках, с нахмуренными по-мальчишески бровями, он выглядел глупо и мило.
Пани Канарек наградила его чарующей улыбкой.
— Это художник, — поспешно объяснил Желеховский, — он говорит о картинах.
— Заложил, — добавил Фрыдек писклявым голосом.
Карч несся вперед, радостно трубя «Марсельезу». Отчаявшийся экскурсовод семенил рядом, как оруженосец, а за ним ошеломленные, запыхавшиеся учителя из Заглембя. Вокруг сверкали улыбки, и толпа на перроне начала двигаться в ритме веселого хоровода.
Оттиснутый далеко назад, Михал плыл по течению к выходу, стараясь не терять из виду то и дело исчезавшую в давке лохматую шапку. Он согрелся. Скука проведенной в поезде ночи сменилась приятным возбуждением. Он задел плечом красивого офицера и чуть не рассмеялся, хотя ему было немного обидно за молодецкие флажки в петлицах и серебряный звон шпор.
Из этой серости и холода пробился прозрачный весенний день. Когда они собрались в зале музея, свет, падающий сквозь стеклянный фонарь по выложенным желтым мрамором стенам, мерцал весело и спокойно, точно прозрачная вода.
Карч не явился, поэтому они начали осмотр под руководством Желеховского.
В картинах тоже была какая-то весенняя легкость и бодрость. Пейзажи Сислея и Утрилло, подернутые розовой и голубой дымкой, изображали мир удивительно нежный, ароматный и счастливый, как воспоминание о первых детских каникулах. Они не казались такими великолепно завершенными, как на глянцевых репродукциях — краска местами пожухла, прикосновения кисти оставили на краях засохшие утолщения, но именно фактура материала, присутствие человеческой руки глубоко волновали Михала. Почти все картины он уже знал по открыткам и альбомам Желеховского, и тем не менее каждая из них была неожиданностью. Все здесь было менее элегантным и менее буквальным, зато гораздо более индивидуальным, краски же зачастую оказывались совершенно отличными от полиграфической версии. Изумляла плоскостность и матовость полотен Гогена, грубая строгость сопоставления индиго и кадмия, соседствующих без переходов, как на набивном ситце.
Желеховский рекомендовал им подольше остановиться на искусных пятнышках Сера — это изображение воскресной сиесты на Гранд Жатт, сделанное из фиолетово-красно-зеленой каши, которое издали мерцало в сухом жарком воздухе, раскаленном лучами заходящего солнца.
Залы, которые были почти пустыми, когда они начали осмотр, понемногу заполнялись. Шелестели торжественно-тихие шаги, высокие стены отражали эхо приглушенных голосов.
Молитвенно-торжественная атмосфера вызвала в Михале чувство протеста. Он отстал от группки Желеховского, желая смотреть на все собственными беспристрастными глазами. Он ощутил что-то вроде облегчения, когда убедился, что ему не нравится ни коротконогая холодная «Олимпия» Мане, ни небрежный по композиции «Завтрак на траве» Боннара, перед которым Желеховский разыграл длительную пантомиму, изображающую восторг. Он то приближался, то стремительно отходил, причмокивая губами и выразительно потирая сложенные щепотью пальцы.
Глядя на автопортрет Ван Гога — тот, в меховой шапке и с забинтованным ухом, — он поймал себя на том, что его ощущения не имеют никакого отношения к живописи.
Застывшее в скорбной сосредоточенности лицо выражало постижение, неотвратимое и окончательное, воспринимающееся как призыв к нечеловеческим страданиям. Он почувствовал спазм в горле, слабость под ключицами. «Надо ли платить такую цену?» — подумал он трусливо.
Рядом с ним, засунув руки в карманы, стоял Фрыдек. У него было сосредоточенно сморщенное лицо человека, решившегося на все. Не сказав ни слова, они пошли дальше вместе. «О чем он думает?» — спрашивал себя Михал, внезапно придя к уверенности, что невысказанное мнение этого увечного мальчика должно быть правильным. Молча они перешли в следующий зал, молча ходили от картины к картине, как будто бы ища что-то единственное среди этих красот, и все не находили того, что им действительно было нужно.
Вдруг горбун остановился и положил руку Михалу на плечо.
— Здорово, да? — сказал он неожиданно низким голосом.
Это был натюрморт Брака. Темно-коричневая скрипка, насыщенный фиолетовый цвет виноградных кистей, какая-то нежная розоватость фона. Упрощенные, плоские формы, напоминающие настоящие предметы лишь благодаря капризу поэтического чувства, но по существу независимые, не требующие никаких других обоснований, кроме законов композиции.
Первой реакцией Михала было удивление: почему именно эта, а не «Подсолнечники» Ван Гога, не «Игроки» Сезанна? Но, удивляясь, он где-то в глубине понимал великую правоту Фрыдека. Здесь вопрос был поставлен явственней. Здесь была одна живопись: ее суть. И была в этом какая-то большая значимость, большая сила, умиротворенная действительность, целиком замкнутая в себе.
Взрыв скандала, полного ядовито шипящих звуков, вывел их из задумчивости.
— По какому праву вы делаете мне замечание? Какое нахальство!
— Нахальство — высказывать кретинские суждения о вещах, о которых вы не имеете ни малейшего понятия!
Это был голос Карча. Запальчивый, гневный, но вместе с тем бушующий радостью борьбы. Рокотом баса он перекрывал протестующие крики.
— У каждого может быть глаз из телячьего студня, — гудел он, — но этим не надо гордиться. Немного смирения, сударыня! Скажите про себя: «Я этого не понимаю» — и точка, но не надо паясничать: «Штукатурка!»
— Здесь есть кто-нибудь, кто мог бы защитить женщину? — Две тучные пожилые дамы с темными пятнами на толстых щеках стояли у одного из боковых стендов, у них был вид жертв, припертых к стене, но готовых к отчаянному сопротивлению. Над ними висела картина Руо — три квадратные головы, сконструированные из горизонтальных и вертикальных прямоугольников алого, фиолетового и голубого, обведенных толстыми контурами, как стекла витража. «Судьи», — вспомнил Михал по репродукции. Напротив стоял Карч, наклонив голову, как бык. Несколько мужчин медленно приближались, шаркая войлочными туфлями. С противоположной стороны во главе своей группы двигался Желеховский. Он нервно греб руками, и лицо его выражало крайнюю озабоченность.
— Франек, успокойся, Франек!
Он схватил разъяренного приятеля под руку и потянул в сторону.
Спасенные дамы яростным кудахтаньем выражали свое возмущение.
— Глупые балаболки, — ворчал Карч. — В конце концов кто-то должен был им сказать, как они неприличны!
Они быстро перешли в следующий зал, провожаемые возмущенными взглядами.
— Ты должен проспаться. Ты много выпил, — шептал Желеховский.
Карч делал вид, что не слышит этих уговоров. Он мрачно и вызывающе смотрел по сторонам. Вдруг он уперся ногами, вырвал руку.
— Смотри! — крикнул он. — Этот идиот Болтуть!
— Чем он тебе мешает?
— Ты видишь, как этот мерзавец улыбается? — Он без стеснения ткнул пальцем в высокую сутулую фигуру, стоящую перед полными радужных бликов джунглями Руссо [18]. Длинные седеющие волосы легкими волнами падали на плечи. Выразительное, изборожденное морщинами лицо бонвивана, монокль в глазу, на шее вместо галстука причудливо завязанная бархатная ленточка, так не идущая к твидовому пиджаку с разрезом, какие носят помещики-снобы, подражающие англичанам. Он как раз кончил осматривать картину. Вынул из глаза монокль и тщательно протирал его платком.