Мотылек - Ян Щепанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Желеховский вдруг уклонился от дальнейшей борьбы.
— Видите ли, — произнес он, — мы с коллегой Карчем расходимся во взглядах на некоторые вещи.
— Они должны сначала договориться между собой, чему нас учить, — сказала приятельница пани Канарек, когда они выходили на мокрый двор.
Горбун молча шел рядом с Михалом. Они вместе прошли через мрачную подворотню и остановились на тротуаре, в самой середине обычного городского вечера.
— Это было интересно, — сказал Михал.
Паренек пожал кривыми плечами.
— Меня интересует только живопись, — сказал он.
Они писали на загрунтованном картоне. Сколько пустого места надо заполнить! Неуверенно положенный мазок ждал следующего мазка.
Желеховский поставил им натюрморт на столике, на крытом полосатой тканью. Глиняный горшочек, два яблока: одно зеленое, другое красное, книжка в оранжевом переплете. Каким, собственно, был этот горшочек? Охра? Коричневая с зеленоватым оттенком?
Карч подошел сбоку.
— Зачем вы так ровненько нарисовали? Вы только знаете, что этот горшок такой, но ведь важно то, каким вы его видите. Вот здесь освещение выпячивает форму, а там тень скрадывает ее.
Куском угля он искривил рисунок так стремительно, что черные осколки разлетелись в разные стороны. Потом набросился на яблоки. Придал им более угловатую форму.
— Пробовать цвет в разных местах. Прописывать фон! — Он ходил между мольбертами, насупленный, как капрал на учениях.
Возле горбатого Фрыдека он стоял долго, но не сказал ни слова. Паренек разделил поверхность горшка вертикально на две части. Затененную часть он закрасил зеленовато-серой terre verte olive [15], освещенную записал нежно-розовой. Теперь он подбирал холодную водянистую фиолетовую для фона пурпурной драпировки. У него все было совершенно не так, как в действительности, и пани Канарек иронически улыбалась, поглядывая из-за своего мольберта, но Михал почувствовал в этом правду — так, как чувствуют правду в интонации голоса. Его это как-то странно взволновало, хотя одновременно с этим он обнаружил в себе плохо скрытую зависть.
Карч отошел на цыпочках, что-то сказал на ухо Желеховскому, и они подошли к Фрыдеку — осторожно, точно боясь его вспугнуть. Молча обменялись многозначительными взглядами.
Михал тем временем забрел в теплые коричневые тона, которые лезли тяжело и назойливо, не желая ни с чем соединяться: ни с опалесцирующей розоватостью драпировки, ни с голубоватой пестротой полосатой ткани.
Он начал их охлаждать, гасить белилами, но каждое прикосновение кистью изменяло все цветовые отношения, и в конце концов холст начало затягивать грязным синеватым бельмом.
— Не мазать, — сказал Карч. — Это лучше переписать в другой гамме.
Михал знал об этом. Он уже понимал, что важны не отдельные цвета, а их отношения, но вместе с тем не мог решиться на вольность. Какая-то невыносимая внутренняя робость держала его в тисках условностей, и посредственные, избитые цвета сами лезли ему под руку. Он ошибался, думая, что потом сумеет затушевать их простоватость, поэтому он до тех пор смешивал краски во всех возможных комбинациях, пока палитра не покрылась коркой клейкой грязи.
Звук нетерпеливых шагов Карча приводил его в трепет. Он слышал, как тот распекает тихого чиновника.
— Сударь, без смелости ничего у вас не получится. Для живописи нужна смелость.
Желеховский был более снисходителен. Он всегда находил и хвалил хотя бы одно удачное отношение. Он приближал голову к картине, как будто обнюхивал ее, потом отходил на несколько шагов, откидывался назад и щурил глаза. Он горячо советовал щурить глаза. Тогда все становится плоским, лишние детали исчезают, а цвета проступают в виде пятен. Женщины принимали его замечания с благодарностью, как комплименты, которые ценят, хотя и не очень в них веря. Но запальчивая ирония Карча действовала более побуждающе. Под ее влиянием костлявая старая дева совсем обнаглела. Опять были какие-то яблоки, бутылки, початки кукурузы и стручки красного перца в глиняной миске. С кирпичным румянцем на щеках, с выражением дикой решимости в испуганных глазах она, как в трансе, размахивала худой веснушчатой рукой, хлестала красками прямо из тюбиков. Киноварь, изумрудная зелень, желтый хром, кармин и синяя прусская — все это исступленно кричало, потеряв рассудок.
— Слишком строго, — сказал, щуря глаза, Желеховский. Но она ждала Карча, а когда тот приблизился — побледнела и стала ловить воздух ртом, как утопающая.
Карч протер глаза своей огромной лапой с грязными ногтями.
— Что вы здесь натворили? Это не держится вместе! — И по своему обыкновению перевернул картину на мольберте вверх ногами. — Смотрите! — воскликнул он, с видом обвинителя вытягивая руку. — Смотрите, как все это рассыпается.
Из беспомощно раскрытого рта вырвался звук, похожий на вопль. Желеховский нервно затеребил фартук и загудел рассудительным баритоном, все украдкой вернулись на свои места.
— Какой хам! — прошипела пани Канарек вслед удаляющейся презрительной спине Карча.
* * *Много лет смотрел Михал из окон различных классов на двор своей гимназии. Этот вид уже не вызывал в нем даже скуки. Закрыв глаза, он мог представить себе любую деталь кирпичных потемневших стен, высоких стрельчатых окон, подоконников из зеленых глазурованных плиток, железной ограды и покрытой толем крыши невысокой пристройки, в которой помещался гимнастический зал. Когда он во время уроков смотрел в окно, эта хорошо известная картина была фоном его мечтаний — экраном, который не замечают.
Однажды он увидел все это по-новому. На самом углу, там, где стена встречалась с бледным осенним небом, кирпич имел теплый оттенок киновари. Немного дальше она остывала, ее покрывал более холодный синеватый налет. До этого нейтральная, просто грязно-красная поверхность теперь изящно переливалась, играла нежными тонами красок, которые он мог не только видеть, но и назвать. Он находил здесь венецианскую розовую, а в тени навеса перебитую голубизной сиену жженую. На крыше гимнастического зала лежали отблески индиго и красновато-фиолетовых цветов.
Его охватило радостное волнение открывателя. На чем бы ни останавливались его глаза — его новые глаза, промытые и впечатлительные, — все было интересное, разнообразное, трепещущее красками. Возбужденный, ходил он по своему серому городу. Даже грязная штукатурка домов ожила.
Прозрение его все продолжалось. Дома, в школе, на улице он видел каждый предмет как бы разложенным на цветовые элементы и вместе с тем погруженным в одну огромную картину мира. Теперь он понимал, что можно рисовать обыкновенную железную печку, терриконы, места и предметы, которым сентиментальное воображение отказало в праве на красоту.
С нетерпением ожидал он каждый из вечеров, посвященных занятиям у Желеховского и Карча. Ему казалось, что стоит взять кисть в руки, и он сможет управлять вновь открытым богатством. Однако это было не так просто. Власть правдоподобия все еще была сильна. Конечно, он не мазал уже, как раньше, но все еще перебеливал свои натюрморты, стараясь приглушить случайные конфликты, рожденные чрезмерной верностью локальным цветам.
К тому же и рисовали они все меньше, так как сумерки наступали рано и надо было работать при электрическом освещении. Желеховский вел рисунок углем. Обещал croquis [16] с живой моделью. Кроме того, он приносил кипы цветных репродукций и с их помощью показывал ход извечной драматической борьбы человека за право на создание действительности неколебимее и совершеннее, чем природа. Потому что во всех этих усилиях было что-то большее, чем созерцание. Необычайно проворные буйволы из пещер Альтамиры и Ляко являлись материализованной мечтой о добыче. Маленькие дротики, торчащие в их мускулистых телах, должны были предварить и предрешить счастливое окончание охоты. Длинные ряды плоских, изображенных в профиль фигур с саркофагов и гробниц Египта в сосредоточенном молчании брели за пределы смерти, неся корзины с рыбой и фруктами, кувшины с напитками и благовониями, погоняя стада, чтобы обеспечить страну умерших всеми благами и радостями быстротекущей жизни.
Так, внешне очень земные греческие боги и герои — стройные, атлетического вида юноши и девушки с красивыми линиями бедер — выражали тоску о вечной молодости и красоте, не подверженной разрушению.
Страстное стремление избавиться от романского и готического стиля моделировало живые формы в ритмы молитвенных поклонов и взлетов, полностью порывая с натуралистической случайностью форм, а кватроченто превращало пейзажи Тоскании в поэтическое видение рая.
Ренессанс тоже старался улучшить мир по-своему, упорядочивая его, обставляя и украшая, как сцену придворного театра.