Будни и праздники - Эмилиян Станев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Мулен-Руж, а Ша-нуар?[18]
— Э, да, кабаре…
— Должен тебе признаться, я тоже чуть было туда не отправился, — директор махнул рукой и помрачнел. — Жена загрызла: возьми да возьми ее с собой… Вообще-то Париж не город, а сплошное свинство. Знаешь, что аптекарь рассказывал? Груди, говорит, там у женщин недоразвитые. Сами бледные, малокровные, нет в них этого… сочности. Тощие все.
Подсевший к ним Леке боязливо тянулся к закускам, слушал и неодобрительно жмурился.
Директор окончательно разошелся. Он уже был крепко пьян.
Марев слушал его с отвращением. Душу сосала тревога — казалось, он забыл о чем-то важном и тем самым безвозвратно его упустил. Жгучее чувство разрасталось, а с ним и тупая, темная тоска.
Директор рассказывал один анекдот за другим, хихикал и подмигивал. Солнце скрылось за холмом. Тень его незаметно наползала на луг. С реки потянуло запахом тины, небо на горизонте прояснилось и посинело. Разбросанные вокруг обрывки бумаги, в которые были завернуты закуски, уныло белели на потемневшей траве.
Леке подогнал лошадей и запряг их. Через несколько минут кабриолет уже катился по дороге.
Директор попытался запеть, но голос его не слушался. Он замолк и задумался. Потом неожиданно сказал:
— Ты прав. Марев, скверная у нас жизнь в городишке. Только и радости, что поесть да выпить. А на что мы еще годимся? Бесполезные люди… Фоли-Бержер, а? Хм, не очень-то я верю аптекаревым россказням, но завидую. Что поделаешь, критический возраст подошел, а за всю жизнь всего-то две-три женщины…
Пьяное лицо растянула голодная ухмылка. Губы шевелились.
«И свинья же ты, — с отвращением думал кассир. — Настоящая свинья. Да и я не лучше».
Он глубоко вздохнул.
Директор пробормотал:
— Тебе, кажется, отпуск полагается?
— Да.
— На всемирную выставку хотел съездить?
— Ничего я не хотел. Ни к чему мне все это, — со злостью буркнул кассир.
— И не езди. Проведи отпуск здесь, отдохни. Природа, она, знаешь, действует.
Марев ничего не ответил. Директор затянул песню.
На небе, похожем на громадное металлическое зеркало, одна за другой загорались звезды. Равнина тонула в вечерних сумерках, еле заметная тень от кабриолета скользила по ставшей еще более белой дороге. Обрадованные прохладой лошади бодро взбирались по ведущему в город подъему, мерно вскидывали головы, и меж их спутанными гривами прыгала маленькая звездочка.
Енев самозабвенно пел, покачиваясь на скрипучем сиденье. Марев тоскливо смотрел вокруг.
«Все прошло, все кончилось, — сказал он себе и неожиданно почувствовал облегчение. — Тем лучше. Я просто был болен». И он вспомнил, как еще сегодня лежал в спальне и падал, падал в яму, и все вокруг было до отвращения знакомым и надоевшим. Сунул руку в карман жилета, швырнул что-то в сгущающиеся сумерки и закрыл глаза.
Крестьянки
© Перевод М. Тарасовой
Женщины легли на теплую, маслянисто блестевшую землю, свернувшись так, что стали похожи на два небольших бугорка.
Та, что постарше, сразу же задремала, опустив голову на руки. Она была низенькая и полная, с уже седоватыми волосами, спутанные пряди которых выбивались из-под косынки. Ее безразличное, угрюмое и тусклое лицо покраснело от горячего пара, источаемого землей, а тяжелый дурманящий запах земли туманил ей голову.
Молодая, Николица, лежала рядом с ней, устало дыша. Она не сводила черных глаз с обнесенной колючим плетнем бахчи внизу, в ложбине у речки, скрытой высокими ивами.
Там, поскрипывая, мучительно медленно поворачивалось водоподъемное колесо, металлические лопасти блестели на ярком солнце, как ножи, а вода падала с тихим горестным звуком, словно стонала оттого, что ее заставляют расставаться с рекой. По ту сторону плетня время от времени мелькала голова крестьянина в соломенной шляпе. Мальчик лет шести стоял у колеса и стегал хворостиной старую лошаденку, испуганно поглядывая на женщин.
Николица следила за ним жадным взглядом и несколько раз махнула ему рукой. Но мальчик смущенно поворачивался к ней спиной и продолжал шагать за лошадью.
— Ты, сынок, не слушай, чему тебя дед учит, — неожиданно крикнула Николица.
Пожилая женщина вздрогнула, приоткрыла свой круглый, как у вола, глаз и удивленно посмотрела на нее.
Мальчик еще старательнее принялся нахлестывать лошадь. Колесо завертелось быстрее и заскрипело надсаднее. Крестьянин подошел к плетню, снял шляпу с седой головы, которая серебряным мячом блеснула на солнце, и что-то сказал мальчику.
— Учи его, учи! — воскликнула Николица, впиваясь горящими глазами в старика.
— А ты помалкивай! — раздался его громкий отчетливый голос. — Занимайся своим делом и не приставай к мальцу!
— Учи его, учи! Скажи еще, что ты его рожал! Уж ты научишь хорошему… — запальчиво возразила женщина.
Крестьянин не отходил от плетня.
— Иванчо, иди сюда, к маме, дай я тебя обниму, — ласково и умоляюще крикнула она мальчику. — Какой ты большой-то стал!
Мальчик вздрогнул, наклонил голову и перестал погонять лошадь.
— Отстань от него, змея. Не пойдет он к тебе. Не ори, — крикнул крестьянин.
— Это кто же такой? — спросила пожилая, становясь на колени.
— Свекор мой, чтоб его громом убило. Отнял у меня сына, разлучил нас.
— От Милко сын? — равнодушно спросила пожилая и добавила: — От первого твоего мужа?
— От него, моя кровинка!.. Привадил его к себе старик проклятый.
— А ты забери обратно, чтобы люди не болтали…
— Да люди-то в чем виноваты? Это все он, злодей, по селу ходил, плел невесть что. Из-за него я и в тюрьме сидела. И бумаги мне на землю не дал, и мальчонку отнял.
— А я так ничего и не знаю, — сказала пожилая. — Помню только, что как-то на пасху вы с Милко в Элковрыт приезжали. Ладный парень был, да и человек, видать, хороший…
— Эх, — вздохнула молодая, и маленькое ее лицо побледнело. — Иногда прямо вижу его, стоит в комнате, смотрит на меня этак ласково, с любовью…
Она не докончила. Замолчала и пригорюнилась. Потом вдруг упала головой на руки и заплакала. Вся ее стройная фигура и плечи содрогались от рыданий.
Пожилая пыталась ее утешить.
Николица на миг переставала плакать, словно прислушивалась к чему-то, и снова голосила еще громче и протяжнее.
Тяжело пахло вскопанной нагретой землей. Низкая кукуруза, торчавшая среди черного поля, казалось, покачивалась от зноя. Воздух струился. Вокруг стояли уже высокие хлеба, кое-где взметались с наклоненными вниз головками колосья ржи, точно хотели, как кузнечики, подпрыгнуть к небу. Маленький клочок поля обступали со всех сторон холмы, одетые свежей зеленью. Из-за них выглядывала синеватая цепь Балкан, она то появлялась, то пропадала, точно плыла куда-то. В безмолвии майского утра чуть слышно жужжали насекомые, будто сама земля пела на тысячу голосов.
Пожилая принялась за работу. Сухое позвякивание мотыги рассекало рыдания молодой женщины.
— Вставай, Николица, пора. Солнце скоро сядет, — сказала пожилая.
Николица вытерла лицо краем юбки и встала. Она все еще всхлипывала, худая грудь ее вздрагивала. Пожилая подозрительно посмотрела на нее, все так же равнодушно взмахивая мотыгой.
Теперь обе стучали мотыгами. Стук глухо отдавался в тишине полей. По вьющейся среди нив дороге проехал всадник, поздоровался с ними и медленно потонул за зеленым ковром холма. Только голова его черной точкой долго плыла над травой, наконец и она исчезла.
— Хорошо вы, видно, жили, — сказала пожилая, просто чтобы снова начать разговор.
— Женились по любви, а не повезло нам, — с готовностью ответила Николица. — Всего четыре месяца прожили мы как муж с женой. А осенью упал он, расшибся да так больше и не встал. Какие деньги у нас были, все на докторов ушли. Три года он лежал, исхудал весь, высох, как палка…
— И то сказать, тяжело, вам бы жить да жить, а тут…
— На второй год лицо у него сделалось ясное, волосы отросли, не стриженые ведь, русые такие, мягкие, как у женщины. Аж до плеч стали… когда он помер, отрезали их, чтоб было как полагается, — продолжала Николица так, словно не слышала слов другой. — Сначала очень он мучился. Помереть хотел. Не себя, меня жалел. А после привык, мила ему стала жизнь, хоть и лежал — с постели не вставал. Шутить стал над своей болезнью, подсмеиваться…
— То-то и оно. Тверд человек душой. Ко всему привыкает, — сказала пожилая.
— Принес ему соседский сын губную гармошку. Он научился немного на ней играть. Гляжу, повеселел он у меня, о смерти и не думает. Приходят к нему люди, один одно принесет, другой — другое, он с ними разговаривает, шутит, точно ему родить, а не помирать. И такой какой — то стал… ровно святой, красивый. Глаза у него были серые, с темными точками, а тут посветлели, большие стали, светлые… и красивые, и страшные. Я начала даже бояться его, стыдиться как чужого. Вроде бы это Мил ко, а вроде и не он… словно с того света…