Волчий блокнот - Мариуш Вильк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя очередь. Яма все больше, по песку идем быстрее. Копаем по очереди, чтобы не толкаться лопатами. В могиле тесно, от песка тянет ледяным холодом. Чем глубже, тем дальше от людей. Сверху едва доносятся приглушенные голоса. Тишина, только песок шелестит да лопата порой звякнет о камень. Песок… не пахнет (откуда эта мысль?). Грязно-желтый, промерзший. Когда начинаем выравнивать могилу, слоями отваливается от стенок. Интересно, доберется ли сюда летом тепло, чтобы разложить тело, или Тоня будет лежать в заледеневшем песке, словно в холодильнике, до скончания века? Неуютно. Невольно задумаешься о себе, о собственных костях. Я не раз бывал на похоронах, но всегда стоял там, над могилой, среди живых. Снизу все выглядит иначе: осколок голубизны в кронах деревьев, иней на веточках, изредка склонившееся лицо — Мотылька, Миши, Морозова, Жени…
…героев стихов Мельницы и фрагментов ее жизни. Потому что Тонюшка, русская баба, была щедрой. Расщепляла в своем теле их боль, брала на себя их страхи, пила с ними, спала, и только когда писала, иногда на мгновение отстранялась. Более того, она обмывала покойных, чтобы заглянуть в чужую смерть. Помню, последний раз, кажется, бабку Галю обмыли, Мельница пришла с утра, уже тепленькая, с бутылкой. Взволнованно, глотая слова, проливая водку, бормотала что-то о гуттаперче. Потом с рыданиями запела «Черного ворона». Слезы, сопли. И уже в дверях, словно немного опомнившись, сказала, что каждый должен обмыть хотя бы одно тело, чтобы прочувствовать жизнь до конца… Больше я ее в живых не видел — вскоре Тоня бежала с Соловков, чтобы вернуться сюда в гробу.
Готово. Еще только лапник на дно да две поперечные доски — чтобы легче было веревки из-под гроба вытаскивать. И — по стакану, на посошок. Собираем ломы, лопаты. Закидываем костер. На окрестных деревьях собираются вороны. По заснеженной дороге уже бредет похоронная процессия. Целая толпа — любили люди Тонюшку. Будет много речей, много слез и очередь к гробу — каждый захочет бросить горсть песка. Потом закопают, притопчут, венками обложат. Бабки насыплют хлебных крошек. Разойдутся.
Пусто. Только вороны клюют хлеб.
5Поминки в музее. Накрыли на сто человек, но народу собралось больше… Ищут стулья, суетятся, толкаются в тесноте. Перед каждым тарелочка с блином и кутьей из риса с изюмом. Таков обычай. Блюда с дымящейся картошкой, селедка, горы винегрета, фаршированная щука, жареный окунь, уха из налима, рыбные котлеты, вареники с творогом, вареники с капустой, квашеная капуста, паштеты. И, разумеется, беленькая. Алкаши удовлетворенно гудят: халявная выпивка. Я оглядываюсь. Музейщики сидят вместе, рядом с директором, в центре Дубрава, последний муж Мельницы, по бокам бывшие любовники и знакомые, соловецкая богема, дальше бабки, соседи и мужики с тони, рыбаки, сборщики водорослей и местная шваль — бичи, бомжи и всевозможная блядь.
Разлили водку, народ загомонил. Все встали. Директор Мартынов дождался тишины и взял слово. Он говорил долго, высокопарно, будто смакуя каждую фразу: о заслугах покойной, о выставке СЛОНа, о белых пятнах истории, о выплаченном долге, о нашей благодарности…
О нашей благодарности… ну да, это ведь благодаря Мельнице я здесь. Как раз тогда, во время той первой прогулки, мне пришло в голову — а почему бы и нет? Хотя бы на пару лет — увидеть северную зиму, северное сияние, самого себя разглядеть. Где я только не жил: и в Центральной Европе, и в Северной Америке, и в Золотых горах возле Клодзка, и на Пятой авеню в Нью-Йорке, и на Гданьской верфи во время августовской забастовки, и под Берлинской стеной во время объединения Германии, и в московском Белом доме во время путча, и на пустом пляже в Сухуми во время грузинско-абхазской войны. В гуще событий и людей трудно сосредоточиться (собрать в точку), а здесь сама природа с ее аскетизмом форм и цветов способствует уединению и концентрации. Там шум СМИ, грохот, звон стекла и пустозвонство, здесь — лес, молчаливые камни и пустой горизонт. Остановиться, хоть на мгновение, а? Тоня помогла нам, устроила жилье на биостанции, позвонила в Москву, встретила на аэродроме, когда в декабре мы вернулись на Соловки. Дрова раздобыла… Мартынов наконец заканчивает. Выпиваем. Садимся. Принимаемся закусывать.
Шумно — алкоголь берет свое. Глаза заволокло, лица оттаяли, ожили. Процесс жратвы увлек всех без исключения. Руки тянутся, челюсти работают, блюда кружат от одного к другому. Ничего удивительного, ведь большинство соловчан недоедает. Особенно бомжи. Очередной тост. Света с Любой разливают водку. Вервальд стучит вилкой, требуя внимания, и поднимает за Тоню «сто стопок». Миша — человек словоохотливый, стопки зависают в воздухе. Он толкует о заслугах покойной перед местной газетой. Первоклассная журналистка, все на ней было, начиная с передовицы и кончая версткой, ее «Вестник» читали по всей России, от Чукотки до Курской косы, и за границей, и в Европе, и в Штатах, даже в Австралии, и поэтесса не последняя, жизнь писала стихами, а стихи — жизнью…
…да-да, я помню наши бесконечные споры о литературе и жизни, их соотношении. О том, что можно, а чего не стоит говорить о человеке. О праве на вымысел реальности, о претензиях героев документальной прозы, о прозе Шаламова, прожитой как документ, о поэзии Рубцова, убитого в крещенскую ночь (19 января) героиней его стихов, невестой. Во время такого разговора, одного из последних, Тоня подарила мне свой любимый «Северный дневник» Казакова с собственной эпитафией, нацарапанной на обложке, словно эпиграф… пусть земля ей будет пухом, заканчивает Вервальд. Опрокидываем стопки.
И так далее. Еще стопки, еще речи, все менее связные.
О доброте Тони, о том, что она всегда была готова и рублем помочь, и пригреть, и поплакать вместе, приголубить. У Наташи тушь размазалась на веках. Дубрава сидит в обнимку с Дейсаном. Мотылек обжимается с Инкой. Вдруг Женин крик: ножи украли! Бурцева клянется, что не брала. Бичи, пользуясь суматохой, допивают водку из чужих стаканов. Кто-то наблевал в туалете, кто-то заснул в сугробе у входа… наверное, Мельница была права — я на их фоне выгляжу отрешенным.
— Мы для тебя вроде подопытных кроликов, — говорила она порой, выпив.
XII
Заканчиваю, Ваше Высочество, тем, с чего начал: Россия есть величайший, который я всегда буду наблюдать с неизменным восхищением и ужасом.
Жозеф де Местр1Раньше на холме, на Заозерной было монастырское кладбище и церковь. Позднее, во времена СЛОНа, там в массовом порядке расстреливали зэков и хоронили в общих могилах, скидывая новые трупы в старый прах. В тридцатые годы церковь снесли и приступили к строительству лагерной больницы. Фундамент ее стоит на костях. По соседству по-прежнему расстреливали и хоронили узников. В 1939 году больница — каменное сооружение с аркой и колоннами, помесь поместья с административным зданием — была готова. Потом зэков с Островов вывезли, а здание передали армии. Старожилы вспоминают военных с ностальгией: отличные врачи, профессиональное обслуживание, бесплатные лекарства. В 1953 году, после смерти Сталина, больницу модернизировали, а заодно извлекли из-под нее груды человеческих костей. Но их там все равно осталось предостаточно — только копни. В конце восьмидесятых, во время перестройки, армия покинула Острова. Больницу отдали администрации. Врачей не хватает, здание требует ремонта, денег нет, рентген сломан, лаборантка уволена… Сегодня ни зубного врача, ни хирурга, ни акушерки, да что там, даже медсестры приличной днем с огнем не сыщешь. Ординатор один — Лина Ц. Все, что она может — мужика из запоя вывести да капельницу поставить. Корпус разрушается, стены гниют, трубы протекают, а на нарах догорают соловецкие бабки, которыми некому заняться дома. Тут хоть светло и тепло — несмотря на жуткие долги, электричество больнице отключить не могут — старухи померзнут. (Прочих должников давно отрезали — и музей, и Дом культуры, и пожарную станцию, и даже администрацию.) Поразмыслив над ситуацией, глава администрации принял решение переехать в здание больницы. Чиновники заняли весь первый этаж: социальный отдел обосновался на месте стоматологии, бухгалтерия — в приемном покое, секретариат — в родильной палате, а сам глава восседает в рентгеновском кабинете. На втором этаже по-прежнему умирают местные бабки, а чиновники при них греются…
221 марта
«Добро пожаловать в соловецкий лагерь голодного режима!» — такими криво выведенными на фанере словами приветствовали соловчане вице-губернатора со свитой. С самого утра, стоя по колено в размокшем снегу, архангельскую делегацию поджидали у ворот аэропорта работяги из предприятия коммунальных услуг. Они требовали денег, которых не видели с позапрошлой зимы. Одеревенев от холода — «уже и кровь не греет», — готовые лечь прямо на взлетную полосу, только чтобы не выпустить чиновников обратно на материк, если окажется, что те приехали пустые.