Избранные сочинения в пяти томах. Том 2 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морта согрела в чугуне воду, вылила ее в огромный – для варки варенья – таз, раздела Хаву и стала мыть остывшее тело. Она старалась не смотреть на покойницу, мочалка скользила по ее ногам, бедрам, пока не наткнулась на мешочки высохших грудей. Морта что-то шептала для храбрости. Она сама не понимала что, но слова успокаивали, уводили куда-то от этой кровати, от этих плоских грудей со сморщенными, похожими на увядшие волчьи ягоды, сосками.
Во дворе очумело кудахтали куры. Шипела старая, пережившая хозяйку гусыня. Морта сменила воду, перевернула Хаву с живота на спину, помыла, снова перевернула, бросила мочалку в таз, присела на край кровати, вытерла испарину и, не глядя на покойницу, сказала:
– Спасибо.
Она благодарила Хаву за то, что та не выгнала ее, заступилась за корову, за то, что никогда не кричала и до самой смерти делала вид, будто между ней, Мортой, и ее сыном Семеном ничего нет и не будет.
– Спасибо, – повторила она и заплакала. Но быстро совладала с собой, вынесла во двор таз, плеснула на увядшую траву, и куры сбежались туда в надежде поживиться. Только старая гусыня гордо вскинула голову, как будто сразу сообразила, что это за помои.
– Все? – спросил у Морты прыщавый Семен, приволокший из хлева две неструганые доски.
– Все, – сказала Морта.
– А серьги?
– Не могу, Симонай.
– Тебе будут, – сказал он.
– Не надо мне никаких серег, – испугалась Морта. – Да я себе лучше уши отрежу.
– Сними! – приказал он, держа под мышками по доске. – Червям они ни к чему.
– Нет, нет, – встрепенулась Морта. – Что хочешь у меня проси, только не это…
– Они тебе очень пойдут. Очень, – не унимался он. – Живо! Ее сегодня же надо похоронить, чтобы толков не было. Завтра пятница… Послезавтра суббота… Иди!
Морта прикрыла тазом живот и грудь, словно прыщавый Семен метил туда своими жуткими оголенными словами.
– Скоро придут люди. Отец пошел за рабби Гилелем. К его приходу все должно быть готово! Иди!
Она послушалась его и, все еще прикрывая живот и грудь тазом, двинулась к дому.
На негнущихся ногах Морта подошла к кровати.
Целая вечность, казалось, прошла, пока она снимала эти трижды проклятые, эти прекрасные серьги.
Они сверкали у нее на ладони, как два золотистых жучка, как две божьи коровки, только дунь, и расправят крылышки, и полетят, а она, Морта, распахнет окно и, счастливая, как на первом причастии, скажет:
– Летите! Летите!
Ей самой хотелось – в окно, вверх, туда, под облака, плывущие над корчмой, над местечком, над землей с ее могильными и немогильными червями.
И вдруг она увидела еще одну Морту, такую же, только до пояса, без ног и без домотканой юбки, и подошла к зеркалу.
Зеркало было старое, в тяжелой дубовой раме, со столиком на гнутых резных ножках.
Морта осторожно, двумя пальцами, взяла с ладони серьгу, приложила к правому уху, резким движением головы откинула прядь выгоревших на солнце рыжих волос и посмотрелась в равнодушное, но справедливое стекло.
– Ой! – устыдилась она и оглянулась на кровать.
Мочки Хавиных ушей чернели, как зачерствевшие оладьи.
Морта уколола себя серьгой и со всех ног бросилась из комнаты во двор.
Когда пришел синагогальный служка, Хава уже лежала не в кровати, а на полу, запеленутая в саван. На всякий случай прыщавый Семен припудрил каким-то порошком ее лицо, а шею обвязал белым кружевным платочком, сохранившимся в доме еще со времен свадьбы.
– Горе-то какое! Горе! – шмелем гудел служка, принюхиваясь к запаху порошка и косясь на белый платочек на шее. – Ну кто бы мог подумать? Кто бы мог подумать?
Корчмарь Ешуа в черном сюртуке, в черной бархатной ермолке и в туфлях, которые ни разу не надевал, горестно качал головой и, кажется, молился. Прыщавый Семен оттер служку в угол и хрипло спросил:
– А где рабби Гилель?
– Рабби Гилель слег, – угодливо процедил служка. – Печень у него. Печень. Такой молодой – и уже печень.
Прыщавый Семен поморщился.
– Для того чтобы отслужить заупокойный молебен, нужен голос, а не печень.
– Горе-то какое! Горе! – снова загудел шмель. – А чем здесь у вас пахнет?
– Смертью, – грубо одернул его сын корчмаря.
Служка раздражал его. Маленький, верткий, он не сводил глаз с покойницы и все время шмыгал своим охотничьим носом.
– Кто бы мог подумать? Такая женщина!.. Любящий муж… любящий сын… почет… уважение. Когда мне бродяга сказал: мы заставим реб Ешуа плакать вонючими слезами, я не поверил… я подумал: сумасшедший!..
– Какой бродяга? – насторожился прыщавый Семен.
– А вчера сидит на кладбище на могиле Хоне Браймана и стучит колотушкой. «Чего стучишь?» – спрашиваю. А он мне: «Кладбище – там!» – и показывает на корчму.
– В ермолке он… с булавкой?
– С булавкой… У ночного сторожа Рахмиэла живет, – лебезил перед сыном корчмаря служка. – А платочек! А платочек-то на покойнице красивый какой!.. Прямо-таки свадебный! Никого еще у нас в таком платке не хоронили!
Но прыщавый Семен уже не слушал. Сейчас его мысли занимал не служка, не покойница мать, а тот в ермолке, приколотой булавкой к волосам. Это он накликал на их дом несчастье, это он завязал узел на шее матери, это он уложил ее на эти неструганые доски!
Пришли Спиваки – Нафтали и Хаим, братья усопшей. Чинно подошли к смертному одру, уронили скупую, как бы взвешенную на весах слезу, покачали поседевшими головами и встали у занавешенного байковым одеялом зеркала. Братья ни о чем не спрашивали, спрашивай не спрашивай, со смертью не поторгуешься, с нее взятки гладки. Правда, обвязанная шея сестры будила у них смутные и тягостные подозрения.
– Слушай, Хаим, – прошептал Нафтали. – А почему у нее шея обвязана?
– Чтобы и на том свете ей было трудно дышать, – ответил Хаим, достал из кармана носовой платок и для приличия стал вытирать сухие глаза.
Нафтали последовал его примеру – он во всем подражал Хаиму, и так они стояли, дружно терзая клочками надушенного шелка свои цепкие пронзительные буркалы.
Во дворе Морта запрягала лошадей. Учуявшие смерть, они были удивительно послушны. Только каурый почему-то тревожно бил копытом.
– Будет тебе, будет, – ласково стыдила его Морта.
В дом она не спешила: нечего в такую минуту мозолить глаза. Ну вот, подумала она, я и осталась одна с двумя мужиками, и эта простая, как конское копыто, мысль обожгла ее стыдом и тревогой.
Мимо фуры проходили люди, но Морта не замечала их. Она – в который раз – бессмысленно подтянула подпругу, сунула руку в гриву каурого и долго держала ее там, наслаждаясь теплом безответной и безрадостной жизни. Приплелся старший Андронов – Афиноген, весельчак и похабник, взял под уздцы гнедую и осипшим голосом спросил:
– Почему корчма на замке?
– Хозяйка померла, – выпалила Морта, словно ее уличили в чем-то постыдном.
– Две бутылки дашь?
– Не дам, – ответила она.
– Ну хоть одну, – умолял Афиноген. – Голова со вчерашнего трещит – мочи нет. А Хаву жалко.
– Жалко, – сказала Морта.
– Добрая была баба, – улещивал ее Афиноген. – Тихая. И на еврейку не похожа. Чего ей на земле не хватало?
– Не знаю, – промолвила Морта.
– Всем чего-то не хватает на земле: одним – денег, другим – водки. Ну дай бутылку!
– Ладно. Только отвяжись!
Морта сбегала в корчму, принесла бутылку.
– Перемрут – тебе все достанется, – осклабился Андронов, достал из кармана мелочь, расплатился, засунул бутылку за пазуху и зашагал прочь.
Не успел уйти Афиноген – пришла Зельда Фрадкина.
– Здравствуйте, – глухо поздоровалась она с Мортой.
– Здравствуйте, барышня.
Зельда была в черном траурном платке, надвинутом на бледный лоб, в сером, словно посыпанном крупинками гречки, платье, в высоких, почти до колен, ботинках с кожаными застежками – Морта таких никогда не видела.
– Идите в избу, барышня.
– Нет, нет, – заволновалась Зельда. – Я только на минутку. От чего она?
– От чего? – замялась Морта. – Легла спать и не проснулась.
– Как мама, – сказала Фрадкина.
Осеннее солнце лениво светило в небе, лошади мотали головами, позвякивали сбруей, и от этого позвякивания дрожал воздух. А может, он дрожал от тишины, от скудных лучей и от слов, таких же скудных, лишенных тепла и света.
– Я еще никого не хоронила, – неожиданно призналась Зельда.
– А ваша мама?
– Мама умерла, когда я была совсем маленькой. Меня оставили дома с кормилицей. Кормилица смотрела на меня и плакала. А я макала палец в ее слезы, лизала его и спрашивала: «Почему твои глаза соленые, а мои – нет?» – «Будут и у тебя соленые, будут, – отвечала она, – дай только срок».
– Идите, барышня, в избу, идите. Все вам будут рады, – удивляясь собственной напористости, трещала Морта. – Ее еще не скоро вынесут.
– Я подожду во дворе, – сказала Зельда.
– Воля ваша, барышня, – уступила Морта. – Скучно вам у нас?
– Везде люди живут, – уклончиво ответила Фрадкина.