Девятьсот семнадцатый - Михаил Алексеев (Брыздников)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можно посадить в тюрьму. И наконец важнее, если фельдшер действительно виноват, устроить над ним открытый суд. Чтобы другим не было соблазна.
* * *Комиссия заседала в кабинете директора. Вызвали обвиняемого. Фельдшера привели под конвоем. Это был человек лет сорока, в рыжей щетине на сизых щеках.
— Настоящее кувшинное рыло, — шепнул Драгин.
Начался допрос. Фельдшер, прерывающимся от страха голосом, клялся и божился, доказывая, что он ни в чем не виноват.
— Господа, ну, разве я не понимаю. Посудите сам… Ни в чем не виноват, видит бог.
Драгин предложил вызвать потерпевшую. Комиссия, трое пожилых рабочих, охотно согласились с ним. Пока шли минуты ожидания, фельдшер плакал, стонал и вдруг тоненьким бабьим голосом завыл:
— Ай… не виноват. Ой-ой… Взятки брал, сознаюсь… Уууу… Ай! Нынче трудно… и — и-и-и… Семья большая… А в этом не повинен… У-у-у-у!
Его не пытались успокаивать.
Наконец явилась долгожданная потерпевшая. К удивлению и комиссии и Драгина с Гончаренко, это была старуха лет под семьдесят. Еще не дряхлая, но тонкая, как доска, со сморщенным, точно печеное яблоко, высохшим лицом.
Фельдшер, все еще продолжая всхлипывать, указал рукою на нее и, обращаясь к Драгину, сказал:
— Ну, господа… Ну, кто же польстится?
Потерпевшую попросили рассказать, как и что было. Старушка присела на стул, пожевала сморщенными губами.
— Болела я, болела, — начала она дребезжащим голосом. — Чтой-то поясницу ломит. Вот и пошла к ему, к фершалу. Он меня ощупал, родименькие, говорит — ложись на стол. Я, по глупости, легла, а самой страсть как боязно. И вот, милые мои, чувствую, как это он сует… господи!
— Чего сует-то? — строго спросил один из членов комиссии.
— Известно… Чего еще совать… Я как сорвалась, родименькие, да как заплачу. Вот тут и народ сбежался. Вот уж, милые мои, как напугалась, не приведи владычица.
Комиссия недоумевала.
— Ну, что скажешь ты? — повернулся председатель комиссии — один из рабочих в больших усах, к фельдшеру.
— Да что скажу я, — уже перестав всхлипывать, ответил фельдшер. — Не виноват. Вижу, женщина, действительно, больная. Я хотел освидетельствовать. Взял зеркало. А она как сорвется, — известно, дикий народ.
— А не вспомнишь, матушка, было что у фельдшера в руках?
— Как же, было. Это он верно — зеркало было. Инструменты разные.
— Ну, видишь, бабушка, — сказал Драгин, — он тебя лечить хотел, а ты испугалась и напраслину на человека развела. А его теперь смерти предать хотят.
Потерпевшая сильно побледнела и с причитаниями стала просить комиссию не губить зря христианскую душу. Ее кое-как с большим трудом успокоили и вывели.
— Ну, — подытожил работу комиссии Драгин. — Фельдшер в изнасиловании не виноват. Это доказано. Виноват же он во взяточничестве. За это мы его арестуем и отправим в город. А пока поспешим на митинг.
* * *Комиссия подоспела как раз к концу речи Абрама.
— Сахар, — народное имущество, — говорил Абрам. — Вы, рабочие, должны быть сознательными революционерами и безусловно дадите отпор воришке Думе, а за одно и тем несознательным, кто идет за ним. Контрреволюции выгодно, чтобы в стране не было никаких запасов, чтобы завод стал. Но мы не хотим и не допустим этого. Армия недоедает, я она надеется, что вы будете стоять на защите ее и своих интересов. Поэтому я, товарищи, предлагаю вам следующую резолюцию.
Рабочие дружно захлопали в ладоши. Резолюцию приняли единогласно.
Затем один из членов комиссии рассказал подлинный смысл истории с фельдшером и старухой. Поднялся оглушительный хохот. Наконец, когда рабочие успокоились немного, Драгин взял себе слово.
— Действительно, смешно. А могло бы быть плохо. Но хорошо то, что хорошо кончается, товарищи, — сказал он. — Воришку Думу арестуем, как самозванца, использовавшего подложный документ, как принуждавшего к сожительству с ним работниц. Согласны?
— Согласны!
— Расстрелять Думу!
— Дайте его нам, мы с ним рассчитаемся, — ответили хором многие голоса. А один зычный бас, покрывая все остальные, добавил:
— А что Глашка… что путалась с Думой, так ее и принуждать не нужно — сама лезет.
— Ну, стрелять в Думу не будем, — возразил Драгин. — Там что суд решит. А фельдшера арестуем, как взяточника.
— Правильно.
— Арестовать.
— Он сам сознался, — продолжал Драгин, — что брал взятки. Правда, он при этом ссылался на бедственное положение семьи. Мы увезем их с собой.
— На этом митинг разрешите…
Но закончить митинг не дали.
— Зачем увозить-то… фершала?
— Не надо увозить. Один он у нас.
— Кто ж лечить-то будет? Несправедливо это.
— Не надо.
— Правильно.
— Хорошо, товарищи, а что же вы с ним хотите сделать? — спросил Абрам. — То стрелять хотели, а то и арестовывать не надо.
— Вот так.
— И не надо.
— Чего там, понимайте с толком.
— Помрем от болести без фершела. Можно рази?
— Набить бы ему морду — фершалу-то. Да и конец делу.
— Выговор объявить от общества.
— Выговор объявить хотите, — подхватил выкрик Драгин. — Так, что ли, товарищи?
— Да… Выговор, и будя.
— И всыпать бы ему — да выговор.
— Голосую. Кто за выговор, поднимите руки.
— Над толпой вырос лес рук.
— Х-м… единогласно. Ну, будь по-вашему. Особенных преступлений за ним не числится.
Вдруг самый передний рабочий, седоусый старик, смело выступил вперед и, обращаясь к толпе, громко сказал:
— Выговор! — это правильно. А в случае чего, так ребра посчитаем. Токо давайте постановим, братцы… и если нужно паек увеличим фершалу, чтобы не брал взяток а равно всех лечил.
— Правильно, увеличить паек!
Это дополнение приняли также единогласно. На этом митинг закрыли.
* * *«Милый Викторушка!
Мне так хочется называть вас, и, пожалуйста, не дуйте губы. Вы хотя и господин поручик, но для меня просто милый мальчик. Расстояние скрашивает…
И отсюда, из далекой Ялты, где море солнца и солнечное море так хорошо, что и вы мне кажетесь славным и милым.
Когда мы стояли в Арамыше — помните вечеринку… Вы так неплохо играли серенаду Гуно. И мне тогда стало жаль вас в первый раз… А теперь вы, мой милый Викторушка, офицер, и мне ни капельки не жаль вас. Теперь вы мужчина и защитить себя сумеете. Кому вы теперь играете серенады? Наверное, забыли меня…
Вы снились мне на-днях. Выл полдень. Я лежала на террасе, смотрела на море, на дымный Ай-Петри и заснула. Приснились вы, мой рыцарь.
Но я не верю в любовь с первого взгляда. Вы увлекаетесь… Пройдет время, и вы увлечетесь другой. Что вы нашли хорошего во мне? Бедная сестра милосердия и только. Скажите, ну что?
А здесь так хорошо. Какие цветы… Море, тепло.
Я стала бронзовой, как негритянка. Жаль, что нет вас. Вы бы сыграли мне серенаду, я так ее люблю…
Пишите же, милый Викторушка. Мне скучно.
А. Ч.»Сергеев в десятый раз перечитывал это письмо, стараясь угадать, что думала Анастасия Гавриловна, когда писала эти бисерно мелкие строчки. В эти минуты он любил ее со всем пылом страсти, жаждал видеть ее, быть с ней.
«Она написала «Милый Викторушка». Любимая! Если бы ты знала! Всю жизнь готов отдать тебе».
За окном уже вечерело. Номер гостиницы, в которой проживал Сергеев, купался в лучах заходящего солнца. В номере царил беспорядок: неубранная постель, разбитая бутылка на полу, всюду окурки, разбросанные по стульям и дивану сапоги, сабля, рейтузы, кусок мыла, сверток с хлебом.
Сергеев сидел у стола. Перед ним лежал чистый ласт бумаги и грудка исписанных листов. Сергеев писал ответное письмо, точно большую повесть. Вот уже около десяти страниц было исписано его ровным, мелким почерком, но ему все казалось, что основное не было сказано. Он морщил лоб, сызнова перечитывал пахнувшее сиренью письмо и продолжал писать.
«… Я так люблю вас, Анастасия Гавриловна, Вы для меня дороже жизни. Так жду. Неужто я не достоин вас? Вы ведь должны же полюбить меня в конце концов. А если б это было? Мы бы начали новую жизнь вместе.
Мне больно, когда я подумаю только, что вы опять будете там на позиции, в грязи… Довольно мук… Нет, вы должны быть моей. Приезжайте скорей же. Я жду вас, жду, жду».
Стоявший возле настольный телефон вдруг зафыркал, как простуженный, и хрипло затрещал. Сергеев снял трубку.
— Алло.
— Виктор Терентьевич?
— Да, слушаю.
— Говорит Преображенский. У нас тут маленький вечер. Приходите — есть дело.
— Хорошо, кто будет?
— Приехал ваш знакомый, полковник Филимонов. Будет из штаба армии один очень влиятельный. Много интересного. Знаете, какой ужас: в штабе решили признать революцию, и сам главнокомандующий фронтом послал приветственную телеграмму на адрес Временного правительства.