Каньон-а-Шарон - Арнольд Каштанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо, наверно, рассказать и это. Никогда не позволял себе работать в субботу - из уважения к Ноэми и Якову. Было очень нужно, день пропадал, а я не мог стуком или грохотом нарушить субботний покой. Как-то Яков и Ноэми уехали отдыхать, воскресным утром должны были прийти штукатуры, которым требовался помост, и в вечер наступления субботы я, очень торопясь, прибивал последние доски, зная, что не оскорбляю этим отсутствующих соседей. Оставалось вбить два или три гвоздя, когда в калитку ворвался малый в кипе. Он подлетел и начал кричать, забрызгивая меня слюной. Опустив руку с молотком, я пытался извиниться и сказать ему, что кончил работу. Он был невменяем, теснил меня грудью, орал, не давал раскрыть рта. Лишенный возможности объясниться, я заразился этой невменяемостью, толкнул его, ворвавшегося в мой двор, и тогда он, осознав, что дерется в субботу, в полном отчаянии от своего греха упал на колени, опустил руки, подставил голову и кричал: "Ударь меня! Ударь эту глупую голову!". И это заставило меня осознать вину. Люди тысячелетиями работали тут, не нарушая заповедей, и им хватило времени построить свою страну. Ее разрушали, они снова ее строили, снова проходили тысячелетия, что ж мне каких-то четверти часа не хватило?
Кладбищенские рабочие торопливо выкидывали наверх землю, и согласованные движения двух лопат напомнили давнее. Мы еще не вселились в наш дом, делали фундамент для новой кухни, братья работали, подошел Яков, что-то ему не понравилось, он спрыгнул в котлован, показывал, Ицик, сморщив лоб, пытался понять, чем недоволен отец, наконец понял, и лицо просияло от этого понимания. Я так живо все это увидел, что усилие Ицика понять передалось мне, я что-то понял, как тогда на стройке понял он. Я не знал, что я понял, но это не имело значения.
Нас окружили люди. Я видел Якова и Ноэми. Видел четырех братьев Ицика. Ира вытащила из сумочки кипу и надела мне на голову. Читали молитву, я увидел в толпе Таню, дочь Фимы и Жанны. Они с Ициком служили в Ливане в одно время, приезжали на его "понто" на конец недели. Однажды, когда вся семья шла на субботнюю молитву в синагогу, Таня прошла по улице навстречу им в короткой юбочке - не все ж Ицику видеть ее в военной форме. Она оказалась перед ним как бы случайно, но я-то видел, каким торжеством сияли ее глаза, когда, миновав соседей, она вошла в нашу калитку. Теперь глаза были красными.
Телевизионщики со своей техникой, потеснив раввина, совали микрофон в лицо Ноэми. Она послушно произнесла несколько простых фраз - Ицик был хорошим и справедливым человеком, хорошим братом и сыном, он собирался учиться в университете... Мы с Ирой встретились взглядами: зачем Ноэми говорит эти ненужные слова, похожие на чтение по шпаргалке? Может быть, это привычка верующих, с детства выражающих чувства в чтении молитв, обязательных для всех, будто чувства принадлежат не человеку, а народу. А ведь это так и есть, хоть избываем мы их каждый порознь. Ноэми замолчала - оператор сделал медленную панораму с ее лица на белый город под голубым небом.
Мы пошли к воротам, толпа растеклась на ручейки между надгробиями, мы положили по камню на черную гранитную плиту Векслера. Цветы тут не принято приносить, люди должны покоиться лишь под камнями, как их предки на каменистой этой земле, которую не берет заступ, тысячелетия назад просто придавленные валунами, чтобы не потревожили враждебные племена, стервятники и злые духи. Когда-то на плите Векслера я нашел придавленную камнем записку Лилечки. Наверно, Лилечка, зная, что у Стены Плача оставляют записки, решила, что можно и так тоже, ее Стена Плача - здесь. Она положила письмецо в мае, возвращаясь в Москву, я нашел записку в конце лета, буквы все выгорели.
12. Международный семинар памяти Векслера
Я позвонил Илье, желчному малому, с которым на похоронах Векслера меня познакомили Штильман и Володя. Тогда речь шла об архиве великого математика папках, тетрадках и дискетах. Это все казалось безумно важным, Штильман возглавил специальную комиссию, изучающую наследие, Лилечка опасалась, что кто-нибудь присвоит себе работы мужа, и однажды я целую ночь помогал ей наводить порядок, записывать на дискеты компьютерные файлы и разбирать записи на полях распечаток. А потом все исчезли, и приехал этот Илья, раздраженный тем, что его заставили делать чужую работу. Посидел часа два за компьютером, полистал бумаги, остался ими недоволен, но что-то отобрал и вместе с десятком дискет сложил в папку. Лилечка пыталась выяснить его планы, он пробурчал в ответ что-то невнятное, взяв папку, уехал и больше не показывался. Лилечка звонила ему, Штильману, Володе в Германию и отказывалась верить очевидному: то, на что Векслер потратил последние годы жизни, то, чему она приносила жертвы, было никому не нужно. По ее просьбе я тоже позвонил Илье. Он сказал: "Чего она хочет? Я все сдал в университетский архив. Будет там лежать, сколько положено, потом спишут. Это все вообще не математика". - "А что это?" - "Я знаю? Пространство, время, нуль, бесконечность..." Он сказал это пренебрежительно, словно подчеркивая, что речь идет о старческой причуде Векслера.
И вот, вернувшись домой с похорон Ицика, я позвонил этому Илье: на семинар приехали ученики и друзья Григория Соломоновича, неужели никому из них не интересна многолетняя его работа? Вдова оставила мне материалы... Разговаривал Илья по телефону нетерпеливо и хамски, но я решил не обращать на это внимания, и он наконец согласился встретиться на следующий день у входа в кампус математического факультета.
Как я и думал, он не пришел в назначенное им самим время. Я ждал на нежно-зеленой лужайке перед кампусом. На траве, как в американских колледжах, валялись студенты с книжками. В центре лужайки красовалась модернистская статуя, справа возвышался, как храм, Музей Диаспоры.
Лужайку пересекал, шаркая волосатыми ногами в сандалиях, толстяк в темной майке и шортах. Он ел на ходу питу с шуармой, неся ее перед собой в правой руке, потом помогал левой, чтобы поднести к лицу, и вгрызался, стараясь захватить одновременно и овощи, и мясо, и тесто. Губы и щеки блестели жиром. Курчавые волосы слиплись от пота. Человек внезапно остановился, переложил питу из одной руки в другую и почесал толстую ногу. Его отвлекла пробегающая кошка, и он замер, скособоченный, с полуоткрытым ртом. Распрямился, впился губами в питу и пошел, поглощенный едой, не имея привычки проверять себя сторонним взглядом, не зная, что это такое. Шаркая, он поднялся по мраморным ступеням и исчез за дверью математического кампуса.
Шесть или семь лет назад мы с оператором Витей снимали на этой лужайке фильм о приехавших из России, и каждому я задавал вопрос:
- Зачем вы сюда приехали?
Один математик тогда сказал:
- Я здесь, потому что у этой страны есть будущее.
Витя похвалил:
- Нарядно сказано.
Может быть, мы ехали не за будущим, а за прошлым. Тоже нарядно сказано, но это, скорее всего, так.
Передо мной возвышался суровый Музей Диаспоры. Я мог войти в него и оказаться в прошлом, на улочках средневековых гетто, в бедных еврейских местечках Волыни и Литвы, среди текстов, написанных язычками черного замерзшего пламени. Мне не хотелось. Мое прошлое - детские книги, мушкетеры господина де Тревиля, алмазные подвески, Версаль и Лувр. Пусть всего этого никогда не было нигде, кроме как в воображении, но ведь и прошлое лишь там, и променять Версаль на бедное местечко? Даже те, кто вышел из них и не знал ничего другого, стали называть рестораны "Версалями". В каждом городке - свой "Версаль", ампир и барокко, мебель под какого-нибудь Людовика...
Мне не хотелось вникать в этот мир униженной нищеты, но когда мы с Витей кончили съемку и не знали, куда деть три часа до прихода машины, я предложил зайти в музей - вот же рядом, надо же знать свое прошлое, - и Витя, злой с похмелья, сказал:
- Зачем мне, на хрен, прошлое, я и с настоящим-то справиться не могу.
Когда-то, когда меня унижали разговорами о корнях и предках, я ответил: "Вам важны предки, а мне - потомки, моя дочь, мои корни не в прошлом, а в будущем".
Витя бы посмеялся: "Нарядно сказано".
Колыхнулась дверь математического кампуса, и я увидел свои корни. На крыльце стояла Дашка. Она повернулась к отражению в дверном стекле, осмотрела себя и приняла небрежную позу. Я окликнул.
- Папа? - Дашка насторожилась. - Ты что здесь делаешь?
Она подумала, что я тут из-за нее. Поняв, что из-за Векслера, подошла, присела рядом, откинула волосы, задумалась: сказать мне все, не сказать... Решила не говорить:
- Тут напротив дешевая студенческая забегаловка, булка с рыбой и гарниром - три шестьдесят.
Из кампуса вышел Илья. Сумрачный, с выражением брезгливой иронии на худом лице. Вместе с ним вышел второй, мне не знакомый, бородатый, пошире в плечах и поплотнее. Оба - в джинсах и распахнутых на груди теннисках. Они подошли к нам.
- Удрали? - спросила Дашка.