Маленькие трагедии большой истории - Елена Съянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видите, насколько выражена аномалия – почти полное срастание! Здесь у меня вся серия В, а за ней идут патологии конечностей, за ней…
Гротман, не дослушав, вылез из «пантеры». Его едва не вырвало. За ним вылез Хирт: его лицо сохраняло выражение счастья.
– В моей коллекции все антропологические типы нашей планеты, понимаете вы – все! Некоторые образцы свежие, оттого этот запах. Здесь у меня все врожденные патологии голов и конечностей! Понимаете?! На меня работали начальники всех концлагерей Европы! Я сделал то, чего никто уже не сможет повторить! Мне немного не хватило времени и кое-что пришлось уничтожить, но серии V, D и С я сохранил! Понимаете?! Я сохранил!
– Да, да… – пробормотал Гротман, – понимаю… А вы понимаете… если мы с вашими «сериями» попадем к американцам? Это же… это же… – он искал и не находил слово.
– Мне все равно, – отрезал Хирт, – лишь бы сохранить. Я ученый. Я работал.
«Все мы… работали», – подумал Гротман.
Он ничего не сказал. И отдал тайный приказ по колонне – по мере возможности избавляться от «сокровищ» доктора Хирта.
До Рондорфа добрались все двадцать «пантер» СС. Гротман выполнил приказ. В Рондорфе, в бывшем санатории, сейчас работали пластические хирурги – переделывали лица чинам СС. Другие люди снабжали их документами…
Хирту тоже предложили изменить внешность и скрыться. Но узнав, что коллекция погибла, этот чудак пустил себе пулю в лоб.
За столом диктатора
«Мутные воды “гляйхшалтунг”» – доктрины о всеобщем подчинении национал-социалистической идеологии – это выражение принадлежат Альбрехту Хаусхоферу, сыну знаменитого геополитика и другу Рудольфа Гесса. Альбрехт долгое время исполнял роль эмиссара Гесса в контактах с Британией. Он был также драматургом и поэтом.
После июльского покушения на Гитлера Альбрехта арестовали по подозрению в «сочувствии к заговорщикам». Это «сочувствие» так и не смогли доказать. Все поручения, которые выполнял Альбрехт Хаусхофер, были санкционированы лично фюрером или его заместителем. Заговорщики сделали попытку использовать связи Альбрехта в Британии, возможно, они даже вели с ним какие-то беседы на этот счет, однако, если судить по протоколам допросов, то Хаусхофер-младший на деле оказался чист перед Гитлером.
Эти допросы выглядят странно. Например, следователь зачитывает отрывок из найденного при обыске черновика письма Хаусхофера – вот такой текст:
«Колесо Истории катится неприметно для глаз, и нам кажется, что еще ничего не потеряно и впереди долгий путь, как вдруг, подняв глаза, мы обнаруживаем, что заехали туда, куда не желали бы попасть и в страшном сне. И мы начинаем проклинать того, кто правил колесницей, лицемерно забывая, что вожжи ему вручили сами».
– Объясните, – говорит следователь, – кого вы имели в виду под тем, кто «правил колесницей».
– А что вы имеете в виду под «колесницей», – в свою очередь спрашивает Альбрехт.
– Немецкое государство! – резко бросает следователь.
– А кто правит немецким государством?
– Фюрер и партия! Вы ведь это имели в виду?
– А разве фюрер и партия уже не правят?
– Правят, но вы-то имели в виду, что не желали бы видеть это и в страшном сне!
– Вы и эти стены – какой еще сон может быть страшнее?! – отвечает Альбрехт.
Несколько таких вязких и по сути пустых допросов, и Хаусхофера, тем не менее, отправляют в страшную тюрьму Моабит, где он сидит по соседству с Эрнстом Тельманом.
В тюрьме Хаусхофер написал свои знаменитые «Моабитские сонеты». Исписанные листки удавалось какое-то время тайно передавать на волю, отцу. Еще Альбрехт вел дневник, в котором иногда предавался воспоминаниям. Например, он описал сцену осени 1938 года – первую читку своей только что законченной пьесы о римском диктаторе Сулле. Его слушателями были тогда Гитлер и Гесс. Обоим пьеса понравилась; Гесс предложил название долго не искать, а назвать просто «Сулла».
– Имя самого страшного диктатора в истории человечества говорит само за себя, – пояснил он.
– Самым страшным в истории, уж конечно, буду я, – весело возразил на это Гитлер.
И все трое смеялись.
В 1945 году вместе с последним листком сонетов чудом выпорхнула на волю и предсмертная записка Альбрехта:
«Если сейчас я со слезами в строчках поклянусь миру, что никогда не прислуживал при столе диктатора, это будет правдой. Я не прислуживал и не кормился от этого стола, но я садился за него, если меня звали. Моя беда в тех редких минутах, когда я чувствовал себя за ним счастливым. Моя вина в том, что я позволял себе забываться».
Альбрехта Хаусхофера расстреляли в апреле 45-го.
Счет за счастье, полученное при столе диктатора, порядочный человек всегда оплачивает кровью.
Прощай и здравствуй!
Она была с виду обычной девушкой – тоненькой, светловолосой и сероглазой, с грубоватыми ладонями, познавшими труд, загорелой кожей и белозубой улыбкой, здоровая и красивая… Может быть, только всего лишь немного красивее своих сестер и, может быть, ответственней, потому что была старшей.
И соседи не осудили, когда ее жених, сын лавочника, долго за ней увивавшийся, вдруг запил, а потом женился на ее средней сестре, которая слегка прихрамывала: самой бы бедняжке такого жениха вовек не дождаться. Потом и новый ее жених, типографский рабочий Анри Шарль, славный парень, заводила и сердцеед, вдруг тоже как будто затосковал и стал проводить больше времени в кабаке, чем на собраниях секции, а вскоре тоже женился – на ее младшей сестре.
«Ну вот, Симона, сестер ты пристроила, теперь и самой замуж идти», – одобрительно говорили соседки. И у нее уже снова появились женихи, да сразу двое, да еще подрались на празднике Федерации, тут уж соседки проявили настойчивость: иди, мол, замуж, иди, чего ждешь-то?!
Ждала ли она чего-то в то дождливое лето 1790-го? Едва ли! Хотя жизнь вокруг была бешеная, но молодая революция еще не превратилась в бурный поток, смывающий устои: будущее виделось простым и понятным: выйти замуж, наладить дом, родить и вырастить детей… Дала ли она согласие одному из женихов, была ли назначена свадьба – история умалчивает. Но история чудом и с каким-то умыслом сохранила один день, точнее ночь – с 28 на 29 июля 1790 года.
Недавно отгремел праздник Федерации. Король и королева присягнули на верность нации, Париж пел и плясал, а конституционная монархия клялась осчастливить свой добрый народ. Революция была еще молода, великодушна и наивна, но те, кто, выпив и отплясав, возвращались в трущобы Сент-Антуан или Сен-Дени, трезвели быстро. Мимолетная сытость королевского банкета только скрутила им животы, а радость, которой они так неистово предавались, прочертила новые морщины на усталых лицах женщин. После славного праздника Федерации протрезвевшие предместья не столько поняли, сколько почувствовали, что их в очередной раз обокрали.
Вечером 28-го хлестал дождь: младшая сестра Симоны беспокоилась о муже Анри Шарле – не загулял бы; тот наконец пришел, и не один. Анри Шарль что-то пошептал жене; потом кивнул Симоне на незнакомца, который молча сел у стола: «Мы с женой предупредим кое-кого из соседей, а ты позаботься о нем. Это он, Друг народа, его всюду ищут, могут и сюда сунуть нос, в общем, ты понимаешь».
Конечно она поняла. Все в их доме, на их улице да и во всем квартале читали газету «Друг народа» и знали имя ее автора – Марат. Читали и последний его памфлет с названием «С нами покончено». Отчаянный, неистовый призыв! Но даже кое-кто из соседей пожимал плечами в недоумении: автор писал о скором бегстве короля и королевы в Компьен, о некоем чудовищном заговоре против революции, призывал к арестам, захвату складов с оружием, к народному восстанию…
Симона заперла дверь, задернула занавеску, переставила свечку подальше от окна; проворно собрала на стол, что было. Но гость неподвижно сидел, опустив голову на руки. Она попыталась что-то сказать, но он не слышал. Она тронула его за руку. Рука была очень горячей. От этого прикосновения он вскинул голову и начал что-то говорить, глядя сквозь нее, то и дело переходя на непонятный ей язык. Вдруг вскочил и, видимо, собрался выйти. Она с трудом его удержала, понимая, что он бредит. Потом села рядом и, взяв горячую руку, держала ее в своих ладонях, чувствуя страшный жар: похоже, он был болен, и тяжело.
Так они и провели эту ночь. Симона забыла об обязанностях хозяйки и больше не делала попыток что-то предложить: непонятные слова, неведомые смыслы, которыми он бредил, врывались ей прямо в душу – душу парижанки и простолюдинки. И она почему-то перестала чувствовать жар от его руки; может быть, потому что этот убийственный жар проник и в нее и разлился по телу мучительным, неизведанным прежде желанием – чтобы это продолжалось… еще.
Перед рассветом вернулся Анри Шарль и постучал условным стуком; Марат сильно вздрогнув, поднял голову и несколько секунд смотрел в лицо Симоны. Потом огляделся, видимо припоминая обстоятельства своего появления здесь, и взгляд прояснился.