Страх. Сладострастие. Смерть - Андрей Курпатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А у ног его валяется какая-то мертвая птица. Нам следовало бы издать постановление: птицам здесь умирать воспрещается».
Металл, оставшийся после переплавки статуи Счастливого Принца, решено было употребить на создание другого памятника. Говорят, что и до сих пор городские советники спорят о том, кому же из них надлежит установить новый монумент. Так Счастливый Принц превратился в безликий кусок металла, только вот его оловянное сердце не сгорело в огне плавильной печи, и его швырнули в кучу сора, где лежала и мертвая Ласточка.
«И повелел Господь ангелу Своему:
– Принеси Мне самое ценное, что ты найдешь в этом городе.
И принес Ему ангел оловянное сердце и мертвую птицу.
– Справедливо ты выбрал, – сказал Господь. – Ибо в Моих райских садах эта маленькая пташка будет петь во веки веков, а в Моем золотом чертоге Счастливый Принц будет воздавать Мне хвалу».
Так и случилось: Уайльд стал «хуже нищего», сердце его разбилось, но не сгорело, сохранившись в светлой памяти потомков, а образ Христа, проступающий сквозь этот текст, будет последней творческой целью великого поэта, умершего уже без малого сто лет тому назад.
Роман Виктюк
Форма
Что заставляет нас носить маски? Что за абсурд?! Ведь как, наверное, хорошо быть искренним, открытым, настоящим! Не надо лгать, притворяться, паясничать, не надо мучить себя и других этими «странными играми». Можно быть веселым, когда тебе радостно, плакать, когда на сердце приютилась печаль… Право же, это так замечательно! Это ведь и есть настоящая свобода! Не формальное право делать то, что тебе хочется, а внутреннее ощущение свободы, что значительно дороже первого. Какой нам прок от права, которым мы боимся воспользоваться?… Действительно, если мы несвободны, то в первую очередь от самих себя: своего рассудка, своих страстей и желаний, которые зачастую входят в противоречие с нашим же представлением о норме, абсурдным, как и всякая умозрительность; мы несвободны от своей морали, которая вечно мечется между виной и стыдом; от своего страха, в конце концов! Но ведь, по правде говоря, от всего этого никуда не деться… И причина тому – все тот же страх! Да, именно страх, ведь это страх заставляет нас врать, надевать на свои лица уродливые маски, ранящие лицо, именно он заставляет нас верить в иллюзию собственной искренности, но ведь это не так. Все это страх, маски… Сколько масок! Одна, другая, третья, – не перечесть. А сколько их у Оскара Уайльда – специалиста по маскам!
Оскар Уайльд, может быть, лучший выразитель нашей всеобщей потребности играть, держать позу и носить маски. Мы избегаем быть настоящими, потому что, будучи настоящими, мы уязвимы. Этой «благой целью», необходимостью уметь защищаться наши воспитатели и виртуозные учителя эзопового языка, радея за «благополучие» воспитанников и учеников, оправдывают свою тиранию, с которой мы – воспитанники и ученики – в конце концов, свыклись, став новыми воспитателями и учителями. Нас учат быть противоестественными «для нашей же пользы», ведь искусственному не может быть больно. А мы боимся боли, мы ее избегаем, мы готовы даже умереть (и духовно, и физически), только бы не испытывать боли. «Остерегайтесь быть естественными!» – говорят проповедники социальности, а судьба Уайльда, кажется, лучшее подтверждение этих страшных слов. И как ни парадоксально, но это ведь чистая правда, невзирая на полное безумие. Противоестественным, искусственным быть безопаснее, в маске удобнее, нежели с открытым забралом. Но разве в искусственном есть хоть толика жизни? Вот почему, предпочитая носить маски и держать свои драгоценные позы, мы избегаем не боли, а самой жизни. Такая «жизнь» действительно не стоит того, чтобы быть прожитой. Судьба Оскара Уайльда – символ этой страусиной политики. Поэтому именно в «Саломее» Роман Виктюк обличает страх, принимаемый нами за «воспитанность», и нашу лживость, которую по мотивировке того же страха мы перестали замечать. Уайльд всю жизнь отрицал в себе человека, человека настоящего, человека, которого он стыдился, для этой цели он использовал весь арсенал своего эстетизма, своего искусства, своего сладострастия, но он всякий раз возвращался в прежнюю точку и мучился своей человечностью.
«Философия нереального» Оскара Уайльда оправдывает институт маски лучше любого адвоката. «Искренность, – говорит Уайльд, – в малой мере опасна для красоты, а в большой – она прямо пагубна». «Ведь все плохие стихи – порождение искреннего чувства». Поэтому театр для него – священный алтарь, ведь именно в нем, в театре, лицедейство возведено в ранг божественной благодати. А потому, учитывая нашу всеобщую склонность носить маски, он совершенно прав, когда говорит: «Я люблю театр, он гораздо реальнее жизни!» «Офелия более реальна, чем играющая ее актриса», – доказывает он в «Дориане», и хотя это звучит парадоксально, он снова прав. «Этот танцор плясал как марионетка, но, конечно, не так натурально», – говорит девочка в одной из его сказок. Чуковский недоумевает, даже противится: «Марионетки натуральнее людей!» Что ж, зачастую, причем в большинстве случаев, это действительно так.
Именно поэтому так наивно выглядит «реалистический театр», пытающийся создать иллюзию реальной жизни. Его апологеты продолжают тешить себя мыслью, что человек в жизни реален, а вовсе не погребен под грудой множества своих масок. И поэтому они требуют от актеров быть «искренними», что равносильно хрестоматийной просьбе «выпить море». Даже при большом желании они не смогут этого сделать! Не умеющие, как и любой человек, быть реальными в жизни, они пытаются изобразить реальность на сцене (!), притом что даже изображаемые ими герои вовсе не так натуральны, как может показаться верхогляду-идеалисту. Но неужели мы не заметим обмана? Нужно быть трижды слепцом, чтобы не увидеть, что нас дурачат. А как мы реагируем на попытки водить нас вокруг пальца? Нам вполне достаточно повседневного лицедейства…
Каждый из нас – актер театра жизни, поэтому играть актера – значит, играть человека. Чтобы показать человека, нужно сыграть его игру, тогда действие будет не только достоверным, но и подлинным по характеру эмоциональной реакции, что тронет даже самые зачерствевшие сердца. Когда нам показывают нашу трагедию, а наша игра – это трагедия, мы плачем, но это благословенные слезы. Если мы не готовы искренне оплакивать даже себя, как же мы можем сострадать другим? Кто-то из нас сердится, даже негодует в ответ на эту недвусмысленную правду о себе, но это говорит лишь о том, что режиссер попал в самую точку, нам больно, и это целительная боль. Боль возвращает нам способность чувствовать, а разве есть что-то дороже этого в современном мире? Человек, к сожалению, никогда не бывает до конца искренним, сложные натуры тем более не могут позволить себе этого; поэтому «реалистический театр», пытаясь сыграть искренность на лицах своих героев, которые, разумеется, как правило, не самые простые из персонажей жизни, совершает грубейшую ошибку, это ложь. Конечно, в какой-то момент нам может показаться, что актеры искренни, но, к сожалению, это неправда. Нелицеприятная правда состоит в том, что мы всегда играем, нелицеприятная правда в том, что мы всегда носим маски. Поэтому «маска всегда скажет нам больше, чем само лицо». Эта мысль, высказанная Оскаром Уайльдом в «Замыслах», кажется парадоксальной, но он тысячу раз прав.
В Театре Романа Виктюка играют игру (если вообще играют), потому что режиссер говорит о человеке. Впрочем, это не значит, что человек – это только игра. Каждый спектакль Романа Виктюка концептуально отражает не всего человека, а лишь один из его ликов, один из фундаментальных аспектов его бытия. Только во всей своей совокупности с учетом еще не состоявшихся постановок его спектакли способны ответить на заявленный вопрос, сформулированный еще Кантом: «Что есть человек?» Последнее утверждение дает нам полное основание говорить о том, что у Романа Григорьевича нет «отдельных спектаклей», у него есть один целостный спектакль, который, в сущности, он сам и воплощает. Каждый спектакль Романа Виктюка – это исповедь человека, исповедь человечества, преломленная в душе конкретной личности, исповедь души, исповедь перед смертью, исповедь перед лицом смерти, исповедь на смертном ложе. Человек слишком сложен, слишком многогранен, чтобы можно было сказать о нем сразу все. И нужно ничего не смыслить в психологии, чтобы уповать на однозначное и одномоментное воплощение человека в произведении искусства. Поэтому всякий, кто пытается добиться однозначного и односложного ответа, или просто не скажет ничего путного, или настолько плохо представляет себе человека, что лучше бы такому деятелю и вовсе не открывать рта. Вопрос о человеке слишком важен, может быть, он просто не оставляет нам права на ошибку.