Как птица Гаруда - Михаил Анчаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А под мостом кипели тощие электрички, но их не было видно и даже было не слышно из-за гула в ушах.
Первый час ночи. Кто будет провожать нелюбимых? Наступило первое сентября. Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно. Через несколько часов этого проклятого сентября в Европе началась вторая мировая война.
Тысяча девятьсот тридцать девятый год.
Глава четвертая
Состоится защита
И горы, ужасные в наших глазах громады, могут ли от перемен быть свободны.
Ломоносов21…Тут финская кампания кончилась.
Вернулся мой сын Серега, ледяным ветром помороженный, снайпером-кукушкой простреленный, миной контуженный, и начал пить.
Попил, попил — перестал. Снова стал на тренировки ходить на стадион «Сталинец», но жить в семье не хочет. Клавдия его донимает — и такой ты, и сякой, и что тебе дома не сидится, дело мужа семью снабжать продуктами питания и три раза в неделю жену любить или даже чаще.
А он смотрит на нее, кобылу сытую, сына держит за белую макушку и говорит:
— Тоска мне от тебя, Клавдия. Хоть бы в артистки пошла, что ли.
А она — сыну:
— Гена! Гена! Видишь, как твой папа с твоей мамой обращается?!.. Вернулся, ни чинов, ни должности… Как был серый токарь, так токарь и есть… и остался ни при чем… Чему у тебя сын научится?… Как пальцем не шевелить, чтоб в люди выйти?… И разговор у тебя отсталый — учти… Сейчас не то что папанька-маманька, сейчас и отец с матерью не в моде, сейчас в моде папа и мама. Учти — сейчас и пыс-пыс не говорят, а пи-пи…
— Ну пи-пи, — говорит Серега, — так пи-пи… А скажи, Клавдия, знаешь кто такой Окба?
— Не начинай, не начинай… Опять хулиганничаешь?
— Окба, Клавдия, был арабский полководец. Завоевал всю Африку, влез с конем в Атлантический океан, саблю вон и говорит: «Господи! Ты сам видишь — дальше пути нет! Я сделал все что мог…»
— Если ты, зараза, еще раз схулиганничаешь… — говорит Клавдия. — Учти… Начитался, зотовское отродье, гулеван… Хоть бы пил, что ли…
— Нет, — говорит Серега. — С этим все.
А росла этажом выше девочка-соседка. Шестнадцати лет, звать Валентина, озорная, хорошенькая, прямо клоун какой-то. Отца нет, мать в типографии работает, в «Вечерней Москве».
И наладилась эта Валентина Сереге на этаже попадаться. Как он к Зотовым идет, так она сверху спускается, якобы за хлебом.
Ну, то се, стала в дом заглядывать.
— Тетя Таня, я в булочную. Если «жаворонки» с изюмом будут или другая сдоба, вам взять?
— Возьми.
— А если сушки?
— Можно сушки.
— А если с маком?
— И с маком хорошо.
Так и прижилась.
Однажды пришел Серега с ночной и заснул на диване, а эта Валентина тут как тут. Таня посуду моет, а Валентина эта тряпкой мебель наяривает и все мимо дивана — шасть-шасть. Тут звонок, Клавдия пришла и с порога блажит:
— У вас?
— А где же еще?
— Напился, стервец?
— Кто?
— Серега!
— Он не стервец, — говорит Валентина и тряпку к груди прижимает.
— А это кто такая? — спрашивает Клавдия.
— Соседка, — говорит Валентина.
— Соседка? Ну и ступай по соседству.
— Клавдия, уймись, — говорит дед. — Уймись!
— Дедушка, я вас не затрагиваю.
— А ты попробуй затронь, — говорит Зотов Петр Алексеевич.
— Не стервец? — уточняет Клавдия. — А кто же он?
— Герой… — отвечает Валентина.
— Если эта… еще раз меня оскорбит… — говорит Клавдия.
— А что будет? — спрашивает Зотов.
— Нет… видно, правды здесь не добьешься, — говорит Клавдия. — Надо в профком идти… или выше.
— Лучше выше, — говорит дед. — Выше надежней. Прямо к Михаилу Архангелу, — так и так, Михаил, у меня задница, как у твоей кобылы, а муж не трепещет, — накажи его, Архангел Михаил, как того змея!
Клавдия ушла. Посуда перестала звенеть. Серега глаза открыл и говорит из оперетты «Свадьба в Малиновке»:
— Дед, що я в тебя такой влюбленный?
— Какой я тебе дед? Я тебе прадед.
А Валентина на Серегу из угла во все глаза глядит — сидит с тряпкой в обнимку.
— А это что за чучело? — спрашивает Серега.
— Сами вы чучело… — отвечает Валентина.
— Ну ладно, — говорит Серега. — И правда, пора домой.
Ушел.
А как только ушел — Валентина из угла выскочила.
Она закричала:
— Не любит она его! Понятно вам?! Она ему врагиня!
— Я вот тя сейчас ремнем, — сказал дед. — А ну пойди сюда.
— Не имеете права, — отскочила она за стол. — Я вам посторонняя.
Щеки горят, волосы в стороны, на подбородке слеза повисла.
— Соплю вытри, — говорит дед.
— Это не сопля, — сказала она и вытерла подбородок.
— А он ее, — спрашивает дед, — любит?… Вот в чем загвоздка.
— А я откуда знаю?! — опять заорала она и рухнула на диван рыдать.
И на нее посыпались белокаменные слоны — семь штук.
Потом новогодние праздники подошли. Дед говорит:
— Надо всех собрать. Пусть все встретятся и запомнят, а то ведь 41-й наступает.
— Дед, а дед… — говорит Зотов. — Не смущай ты нас, не каркай.
— Петь, Петька, ничего уже не остановишь. Война назрела, как чирей на шее. Ее бы можно было на тормозах спустить, да Витька Громобоев у себя на шее чирей бритвой надрезал раньше времени. Одеколоном, правда, прижег, а все же раньше времени. Плохая примета. И по Нострадамусу на 43-й год конец света выходит и наступит разделение овнов от козлищ.
— Что же ты с нами делаешь, дед, с нечеловеческими своими приметами? — говорит Зотов. — Как после этого Новый год, веселый праздник, встречать?
— Я свое слово сказал, — говорит дед. — Но одному тебе. А ты — никому. Собирай всю семью, и ближних и дальних, и друзей ихних, — кто решится, и их возлюбленных. Повидаемся.
«Не забуду я того Нового года, до 12.00 сорокового, а через минуту — сорок первого.
Собрались все кто мог. В одной комнате — старшие, в другой — младшие. А в коридоре встречались, кто кому нужен. Отдельно.
— Простите меня, отец, — сказал Громобоев, — что я плохую примету принес. Но очень шея болела. Я и надрезал. Может, когда и лекарство придумают.
— Да кто ты такой! — говорю. — Щенок, чтобы из-за твоего чирея война началась?! У нас с германцами мир.
— Пойдем, отец. Дай Валентине с Серегой поговорить.
— Я ей поговорю!
— Нельзя ей мешать отец, сгорит она.
Мы с Витькой были в коридоре, а тут, гляжу, в кухне стоим, некрашеные половицы к закрытой двери текут, на окне цветы ледяные, а в коридоре за дверью, тишина.
Потом слышу, Серега говорит:
— Не надо, дурашка… Ты еще пацанка, подснежник весенний, а я уже битый-ломаный.
— Нет… Нет… — говорит Валька. — Нет… Так не может быть… Ты просто смерти не боишься, а жизни ты боишься…
— Ну погляди… — говорит Серега. — Видишь, всего меня слезами измазала… У меня сын и жена…
— Перворазрядник ты! — говорит она. — Всегда перворазрядник… Вот ты кто. Пойми, нет у тебя жены. Я буду у тебя жена. Неужели ты этого не жаждешь? Я буду у тебя жена! Через год… Мне Громобоев ваш сказал.
— Господи, а об этом откуда он знает?
— Такая у нас судьба… Я потерплю, и ты потерпи.
Эх, братцы…
Ну вышли мы с Громобоевым из кухни, в коридоре Серега на сундуке сидит и на косынку смотрит, на розовую.
Часы начали бить двенадцать раз. Пора стаканами греметь.
— Ушла? Серега кивнул».
221941 год начался тихо, для тех, кто не знал. Но в нашей семье знал дед, и это всех давило. И с марта месяца, как завыли коты, кто постарше, стали незаметно готовиться, будто прощаться.
Серега на тренировках носы сворачивал и сам приходил битый. И на лыжах стал ходить классно, опять первый разряд получил.
Немой со своей девчоночкой все в пинг-понг играл. Из комнаты его каждый вечер — щелк-щелк, цок-цок. Потом она смеялась. Она только с ним смеялась, а так тихая, хорошая девочка.
С Таней у Зотова было тоже хорошо. Он уж ей сколько лет не изменял, забыл даже, как это. Он ее спрашивает:
— Очень ты страдала?
А она отвечает:
— Гордилась… Только боялась, семью поломаешь.
— А чем гордилась, дуреха? Чем уж тут гордиться?
— Что у меня мужик, от которого бабы падают, а я ему хозяйка.
— Таня, — говорит Зотов. — Мне такие бабы, как ты, ни разу не попадались. Тань, прости меня, дурака.
А она:
— Какая же я тебе баба? Я тебе жена.
— Нет, — говорит, — Таня… Жены, они разные. Ты человек, Таня. Человек ты.
— Захвалишь…
— Не захвалю. Человек от похвалы расцветает.
Такое настроение пошло, что хоть снова начинай детей делать. Только уж некогда. Если в 41-м опять перемена судеб, значит, опять на грудного младенца судьбу наваливать. Хватит. Зотову на всю жизнь те проклятые семечки в память вонзились.