Сергей Фудель - Николай Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо С. И. Фуделя С. Н. Дурылину от 17 августа 1951 г. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 869. Л. 7–7 об.
Он чувствовал, что как‑то весь обессилел и омертвел, не слышит своей внутренней жизни и совсем не справляется с «бытоустройством», настолько, что «бытие<…>надломилось, и смерть, как занавес, стала опускаться»[252]. И это чувство выросло почти до обреченности, когда потерпела полный крах попытка устроиться в Лебедяни, городке Липецкой области, где жила его двоюродная сестра, врач местной больницы, пообещавшая продать часть дома. С. И. Фудель не раз ездил в Лебедянь, обходил лесные склады, много недель занимался ремонтом — подвал, крыша, печи; вложил много сил, трудов, а также денег в строительство, но все было напрасно: отремонтированный дом так и не был ему продан, он влез в долги, но так и не обрел ни гнезда, ни работы. Продолжались поиски дома и в Александрове, и в Боровске, но безуспешно.
Пришлось вернуться в Усмань, снова снять комнату и заняться поисками работы. В январе 1952 года он получил крошечную пенсию по инвалидности, с обязательными повторными комиссиями каждые шесть месяцев — так появился голодный прожиточный минимум. К нему на лето смогли приехать жена и дочь Варя, появилась надежда на семейное тепло. «Усмань, как и Лебедянь, — вспоминал Н. С. Фудель, — тоже степной городок, но рядом знаменитый Усманский бор — бобровый заповедник на реке Усманке, которая протекала по огородам на задах папиного дома. Он поселился там с мамой и дочкой Варей. Они делали ремонт, копались в огороде — саду, старались еще раз попытаться “свить гнездо”. Туда, в Усмань, приехала после института и сестра моя Маша с мужем, и много помогали им в этом. Папа стал отходить от ссылки: вижу — сидит в траве на берегу речки, улыбаясь зелени и теплу, а на коленях у него Машина дочка Верочка»[253].
Только в 1953 году удалось устроиться в артель «Красное знамя» бухгалтером. Удалось наконец обзавестис® и собственным жилищем — домиком (точнее — одной третью жилого дома), холодным, ветхим, требовавшим починок каждое лето, а зимой заносимым снегом до самой трубы, с заботой о дровах, которых всегда не хватало. Одолевали болезни; к своим шестидесяти годам он был изможден и надорван почти нищенской нуждой, недоеданием, нездоровьем, неустройством. Тягота труда, хлопот, беспокойства, неуюта и холода порой казалась выше сил, выше меры, отпущенной одному человеку на одну жизнь.
Туда же, в Усмань, приехала умирать инокиня Матрона Лучкина, та самая, что в 1933 году отправилась в лагерь под Вожегу к С. И. Фуделю вместе с его женой, привезя запас сахара и сухарей, спасших арестанта от голодной смерти. Теперь она, уже неизлечимо больная, хотела быть вместе со своей церковной семьей.
«Спасает церковь, — писал С. И. Фудель сыну в конце 1958 года. — В 8 утра иногда (и часто) убегаем к будней обедне, когда в храме пустыня с горящими лампадками и полная достоверность Вечности. Там пьешь от источника и со страхом возвращаешься домой, со страхом, что по собственному бессилию не сохранишь полученное. Там же иногда узнаешь о страдании, которое безмерно больше нашего».[254]
Начало литературной деятельности. «Моим детям и друзьям»
Здесь же, в Усмани, на фоне «немыслимого быта» и тревожной неопределенности будущего, началась продолжавшаяся более двадцати лет подвижническая литературная деятельность Сергея Фуделя (от более раннего времени его жизни, кроме писем, остались только три десятка стихотворений).
«Я до того устаю, что просто не в силах написать тебе даже несколько связных слов»[255], — пишет сыну в 1955 году бывший ссыльный, у которого никак не получается сносно устроиться в «вольной» жизни. Однако в том же году С. И. Фудель начал, а в пасхальные дни 1956 года завершил работу над первым своим литературным произведением, озаглавленным «Моим детям и друзьям». Это продолжение писем из ссылки — и вместе с тем что‑то вроде исповеди или литературного завещания. Обычно подобные тексты создаются в конце творческого пути; Сергей Фудель, помнивший слова святых отцов о хранении памяти смертной, с этого начал. Двумя годами раньше в письме к невестке Лидии он писал о себе и Вере Максимовне: «Нашему браку 30 лет, и я благословляю Бога за этот путь. Теперь уже, как путникам, шедшим долго, виднеется конец пути, — конец радостный и вожделенный»[256].
Первое церковно — литературное произведение Сергея Фуделя включало в себя все основные темы его последующего творчества, стало как бы конспектом будущих богословских работ. Впрочем, никогда сам автор не считал себя богословом и даже несколько отталкивался от этого выражения: «Только лишь “богословствующими” словами как передать наставление Господне?»[257] Он же говорит о внушающих «благочестивую скуку» изданиях духовной литературы прошлого, благополучного времени христианства[258], о «пустынях духовных училищ» и «кирпичах богословских трудов, книг, которые никого ни в чем не убеждали»[259].
«Веру<…>можно только показать живым дыханием правды. Убедить можно только убедительностью своего личного счастья в ней, заразительностью своего божественного веселья веры. Только этим путем передается она, и для этой передачи рождаются слова духоносные»[260]. Автор то и дело сетует на разрыв между доступными словесными средствами и трудно передаваемым опытом, внутренне пережитым и воспринятым от отцов и спутников на трудном пути, — опытом, который в эпоху оскудения веры грех таить в себе, а надобно все же передать хотя бы детям и близким:
«Я слишком много видел, чтобы ничего не узнать. У меня большой долг перед моими детьми, и надо попытаться его начать отдавать.<…>Мне трудно писать не потому, что я не знаю, о чем писать, но потому, что не знаю, как писать. Я умею писать только суконным интеллигентским языком, на котором как выразить неизъяснимые и божественные вещи? Мои слова подобны тени смертной, а нужно писать о нетлении»[261].
И все же так велика выстраданная потребность поделиться радостным пасхальным опытом веры, что автор, то и дело запинаясь на ходу и смущаясь кажущимся своим косноязычием — «я пишу неубедительно и примитивно. Задача явно не по моим силам»[262], — пускается в неизведанный ранее путь писательства, находя для себя извинение в том, что пишет ведь не статью, а только «записи» или «воспоминания», предназначенные для своих.
На помощь Фудель призывает сбереженные памятью «слова, идущие от Слова или от Его служителей», — слова живые и живоносные, которые «благоухают своей первозданной простотой», ибо «Дух дышит в их словесной плоти»[263]. Вслед за апостолами Павлом, и Петром, и Иоанном, Макарий Великий и Исаак Сирин, Иоанн Златоуст и Тихон Задонский становятся как будто соавторами Сергея Иосифовича, — так органично вплетаются в ткань повествования их слова, на протяжении долгих и страдальческих лет благодарно носимые в сердце. Как пасхальными свечами озаряется душа изгнанника строфами гимнов Иоанна Дамаскина и прочих церковных песнописцев. Наряду с ними, Фудель извлекает из своей дорожной котомки и строчки Ф. И. Тютчева, которые в его интерпретации действительно «воспринимаются верующим сердцем почти как речитатив псалма»[264]. Выражение духовного опыта трагической эпохи видит Сергей Фудель и в строках «грешного писателя», которыми открывает свои записки:
Те, кто достойней, Боже, Боже,Да узрят Царствие Твое![265]
Обилие цитат, свойственное и последующим работам С. И. Фуделя, не воспринимается читателем как нечто избыточное или искусственное. Автор словно продолжает свой долгий разговор с давними собеседниками, спутниками его заточения и изгнания.
Вместе с ними, в духе столь любимой им хомяковской соборности, охватывающей и живых, и уже отшедших членов Христовой Церкви, Фудель находит и собственные глубоко выстраданные слова, слова живые и горящие огнем причастия Духу для передачи своего сокровенного опыта: «Поиски преодоления смертности жизни на путях веры есть самое вдохновляющее чувство, которое может испытывать человек, возлюбивший жизнь»[266]. Пылкая любовь христианского сердца к земле, согретой стопами ее Творца и Господа, согретой «дыханием Христовым, кровавым потом мучений Его»[267]; благодарная память о «подлинно бывшей хорошей церковной действительности»[268], связанной прежде всего с образом отца Иосифа, самого дорогого человека, вера которого оставалась опорой для сына в тяжкие времена искушений и душевных шатаний; драгоценные воспоминания о пасхальных ночах, когда великое прощение вновь возвещается тесной толпе молящихся, многогрешному городу и всему миру[269], — все эти свидетельства «осуществления ожидаемого» (Евр. 11, 1), предощущения будущей жизни, начинающейся здесь, сплетаются в записях Фуделя с горечью и тревогой.