Севастопольская повесть - Август Явич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и конец! — сказал он внятно подскочившему Феде, который успел его подхватить. — Больно как… Воды! Ой, как больно! — прошептал он с трепещущим и останавливающимся сердцем.
Федя перетянул ему обрубок руки ремнем.
Орудийные дворики, дзоты, окопы уже были захвачены немцами. Кое–где дрались последние группы по двое или по трое. Лишь командный пункт, где находился раненый и умирающий Воротаев, обороняли несколько человек.
Немцы бросали в них зажженные дымовые шашки, от этого люди задыхались, у них слезились глаза, на лице их воспалялась и трескалась кожа.
Час назад, когда немецкие танки прорвались на высоту, Воротаев передал последнее донесение по радио. Оказалось, что оно — еще не последнее. Едва слышным голосом он продиктовал Феде радиограмму: «Всем севастопольским батареям! Всем, всем, всем! Отбиваться больше нечем. Личный состав весь почти перебит. Неприятельские танки рядом. Откройте массированный шрапнельный огонь по нашей позиции, по нашему командному пункту. Прощайте, товарищи! Прощайте!»
Воротаев уже не знал — стоит ли он или лежит, он ничего не видел и не слышал адского грохота, когда по высоте ударили с разных сторон сотни орудий, превращая в кашу из земли, металла, крови и лохмотьев все, что находилось здесь.
Воротаев остался один, как остается всегда человек перед смертью, сколько бы людей его ни окружало. В глазах у него то темнело, то светлело.
Вдруг ожило давнее воспоминание. Воротаев увидел себя на крейсере. Корабль стоял на Бильбеке. От зари до поздних апрельских сумерек он бороздил море, проводя учения и маневры. А вечером привозили почту. Однажды рябой почтарь подал краснофлотцу Воротаеву письмо. Адрес на конверте был написан незнакомой женской рукой. Воротаев не успел вскрыть письмо, как раздался сигнал боевой тревоги. Все кинулись по местам.
Тревога длилась уже третий час, и Воротаев не раз нащупывал в кармане загадочное письмо. От кого бы оно могло быть?
Внезапно дал трещину паропровод. Со свистом ударила струя пара, и помещение мигом окутало белой, горячей и душной мглой. В довершение погас свет.
Воротаев передал на командный пункт о случившейся аварии, но не стал ждать, пока подоспеют люди. Он понимал, что каждое упущенное мгновение чревато бедой для корабля. Ощупью, в темноте, нашел он трещину на паропроводе и, обварив себе руки, заткнул ее письмом.
Прибежавшие люди нашли его без сознания. Но молочная мгла быстро редела и охлаждалась.
Вечером к Воротаеву в госпиталь пришли товарищи проведать его и принесли ему то самое письмо, которым он заткнул паропровод. Увы, чернила начисто слиняли. Он так и не узнал тогда, от кого письмо. И вот в предсмертном бреду вновь прошла перед ним вся эта полуистлевшая история, он вновь держал в руках заветное письмо. Теперь он знал, от кого оно. Оно было от Веры. Над ним склонилась Вера, он увидел ее лицо и светлые волосы, от которых посветлело вокруг. Он улыбнулся, тихо всхлипнул и умер.
22. Перед рассветом
Ночь была глухая, черная, вьюжная. Ветер катил поземку с улюлюканьем и свистом.
Хотя моряков здесь больше не было и немецкие танки уже проутюжили местность, все же противник жег ракеты, боясь ночной тьмы. В небо пачками взлетали разноцветные ракеты, точно работал невидимый жонглер. И в тишине как–то странно и жутко раздавался иногда картавый визг воронья.
В полночь из груды обломков поднялась седая взлохмаченная голова. То был старик Терентий. Он долго и неподвижно сидел, пока не пришел в себя. Кругом валялись мертвецы, свои и чужие. И старик пополз от одного к другому, осторожно, тихо и жалобно зовя. Он увидел множество мертвых немцев, они были скованы смертью и стужей, как бы пророчествуя неизбежную судьбу всем пришельцам. Он наткнулся на Федю, который тоже был жив и лежал среди руин и развалин.
Оба обрадовались друг другу и почему–то вспомнили свое первое знакомство в тот день, когда батарея расположилась на высоте среди яблонь и старый Терентий не без робости и беспокойства пошел к Воротаеву просить разрешения остаться здесь. И оба улыбнулись воспоминанию.
Они поискали, нет ли здесь еще живых, но никого не нашли. Кругом были только мертвые. Где–то посыпалась пулеметная дробь, и оба притаились. Они долго лежали, зарывшись в снег, измученные, загнанные, полуживые, прячась от пурги, исколовшей им лицо тысячами ледяных игл. Они почти не разговаривали.
— Сюда шли трудно, назад — еще труднее, — сказал Федя жалобно.
— Отсюда с горы пойдем, с горы всегда легче, — ответил старик Терентий.
Они снова помолчали. Каждый думал о своем: Федя — о том, как бы поскорей добраться до землянки какой–нибудь, чтобы отогреться, а старик — о своей прошлой жизни, о своем доме, о детях, о яблонях.
Кругом чернели во тьме обгорелые стволы и пни, и ветер рыдал, заметая мертвых поземкой.
— Что прожито, то отрезано, — сказал вдруг старик.
— Жалеешь, папаша? — спросил Федя.
— Жалею, ясное дело. Я на своем веку много горя видел. Войны, лютость… Жил трудно. Все надеялся, что полегчает… А ты что видел?.. По младости ничего.
Старик вдруг испугался: не замерз бы Федя, уж больно ослаб парень, и тогда он, старый Терентий, останется совсем один. Он поднял Федю, и они поползли дальше, до того густо покрытые снегом, словно в маскировочных халатах.
Они ползли молча.
Угасли ракеты, лишь завывала метель да гулко иногда отрывался где–то выстрел и прозрачно мерцали в плотном снегопаде редкие звезды.
Над Севастополем нависла ночь, исполненная хаоса и муки. С моря била корабельная артиллерия, озаряя горизонт желтыми вспышками залпов. Казалось, из–под горизонта пробиваются далекие, слабые, трепетные проблески зари.
1948–1962