Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А остаться… ещё на сутки тут – никак не возможно?…
Боже, как всё мировое строение способно рушиться в какие-нибудь часы! Вчера он начинал утро всемогущим министром внутренних дел – а сегодня ловимым преступником, который ёжится в шубе, подняв воротник. (А не так и холодно, заметят, почему поднял).
Куда идти – одно он мог придумать: к брату. И там у него перекрыться или дальше ещё куда-нибудь. Но брат живёт – на Калашниковской набережной, надо пройти боком центр – а не избежать пересечь Невский.
Но переходить Невский абсолютно немыслимо – его не могут не узнать! Там-то его и схватят. А схватят – вряд ли оставят в живых.
Только сейчас он понял, что сделал ошибку вчера, в слабости: именно вчера в темноте и надо было пробираться к брату. Уже теперь он был бы надёжно спрятан или вместе думали бы, как вырваться из города вовсе. А сейчас при полном свете он шёл одинокий и на верное растерзание.
Каждый нерв был напряжён. Каждую минуту он ждал – даже не что крикнут "Протопопов!", а что сразу схватят, просто вцепятся, как собака в бок. В тепле шубы он трясся мелкой непрерывной дрожью. И потел.
Всё-таки, с угасающим сознанием, он имел способность обдумать: Невского не пересекать ни в коем случае! Взять далеко дальше за Московский вокзал и как-нибудь где-нибудь пройти просто по железнодорожным путям и так переспотыкаться в Александро-Невскую часть. Может быть, там заборы, искать калитку, обратит внимание – но простых людей, они его не узнают, и уж там-то нет революционной толпы.
Вот истинный страх, вот самое страшное в мире – разъярённая толпа, которая тебя хватает!
Он будет выбирать только тихие маленькие улицы – но всё равно не избежать пересекать большие, и это самое опасное, где тысячи взглядов.
Первую надо было пересекать Гороховую. Чуть подальше от градоначальства, он пересек её у канала, сразу и канал.
Тут, на набережной канала, он увидел навстречу другого странного господина в шубе, невысокого, с воротником, поднятым чрезмерно. И покосясь глазами, узнал министра торговли и промышленности Шаховского.
Прямо глазами они не встретились, узнал ли тот Протопопова, может быть заметил ещё раньше? – но разминулись, не обратив друг на друга внимания.
Ай-ай, царские министры пешком по улицам шмыгают друг мимо друга, не замечая, – это что? Революция?
Но не было и желания разговаривать с кем-нибудь из совета министров: предатели, и не хотел он их знать. Он будет просить Государя и государыню о других коллегах впредь.
Мелькнуло: так если б он принял в своё время торговлю-промышленность, как предполагал, – всё равно бы сейчас прятался!
Он избрал самую простолюдскую дорогу, куда не то что министр, но и чиновник порядочного ранга не забредёт, – мимо Мучного рынка, так перейти Садовую, а потом мимо Апраксина. Конечно, шуба его здесь выделяется очень.
По Садовой проехал грозный бронированный автомобиль.
Когда умоляешь небо, чтобы тебя не узнали, то как-то стараешься и сам не смотреть, будто всё дело во встрече глаз. И поэтому Протопопов мало что видел, он не оглядывался и не всматривался. Но на рынках кажется и торговали, везли и несли продукты так же, как и обычно, и очереди за хлебом стояли, кажется, а была и какая-то странная оживлённая возня, то ли растаскивали лавку, очень разнородное несли и поспешно, и возбуждённо толковали.
Но, ах! До того ли было Алексан Дмитричу, чтобы вникать! Он только спешил пронести нерастерзанным своё уязвимое тело. Там и сям, на каких-то улицах, но не рядом, время от времени стреляли. Но даже от выстрелов не так вздрагивал Протопопов: если пуля попадёт – так и пусть, это не страшно, страшно, чтобы не схватили. Пока шло всё благополучно, никто его не задевал, но нужно было не ошибиться дальше. Думал взять левей, но сообразил, что это получится Чернышёв переулок, Чернышёв мост – прямо-таки мимо собственного министерства! Вот бы угодил! Вот уж где растерзали бы!
Перешёл Фонтанку на Лештуков переулок, опять благополучно. Слава Богу. До сих пор не встречалось революционных шаек – но навстречу от Загородного проспекта неслось что-то бурное, многошумное, – а надо было его переходить! По спокойному Лештукову шаг замедлил, глаза поднял, смотрел вполную, остановясь перед углом.
Проспект был переполнен. На тротуарах, да и на мостовой, всё запружая, стояли и смотрели, как на праздничную процессию, – а пробирались в сторону центра несколько открытых грузовых автомобилей, на каждом торчали красные флаги, держали их и в руках, помахивая толпе. В каждом кузове было избыточно полно солдат и штатских, и солдаты трясли винтовками и кланялись толпе – а толпа непрерывно кричала "ура", и многие снимали шапки.
Не то что воротники у всех были отложены и руки разбросаны – но они ещё снимали шапки. Уж как наверно виден был нахохленный задвинутый господин! – очень опасный момент. Спасало то, что стоял он в переулке, позади всех. А как автомобили прошли, и весь проспект залился весёлым праздничным народом, – так Протопопов отложил воротник и решительно двинулся в толпу, тоже стараясь весело улыбаться.
Это его и спасло, наверно, – улыбка, а она у него исполнена шарма, кого не покоряла, – его видели, ему тоже улыбались, и кто-то поощрительно что-то крикнул, и тогда Протопопов приложил руку приветственно к шапке, как бы передавая радость, едва не сняв шапку и сам. Напряжённый струной, а сам улыбаясь, он прошёл это жуткое море веселья, а когда, уже на той стороне, вдвинулся в тихую улицу – почувствовал, как вспотел и бесконечно ослаб. Он уже вступал в привокзальный район, уже много было пройдено, но ещё больше оставалось, и неизвестно, сколько опасностей, – а силы отказали. Нет, он должен был где-то отдохнуть, прийти в себя от напряжения.
И тут счастливо вспомнил, не отказала же голова: рядом, на Ямской улице, жил портной, у которого он когда-то, ещё просто думцем, шил несколько раз. Отчего не зайти к портному? Портной не знает, что он заклятый министр внутренних дел, но знает, что богатый исправный заказчик.
Да! отдохнуть! Он не помнил номера, но зрительно помнил и дом, и подъезд, и как дальше. И по мрачной петербургской лестнице поднимаясь, вспомнил даже имя: Иван Фёдорович.
Звонок был – дёрнуть толстую проволоку, а там отзывался колокольчик. Сам Иван Фёдорович и открыл, неизменный: в домашней куртке, сантиметр через шею, за ухом мелок, и повреждены губы, от чего улыбка неровная.
Сразу узнал, память, и даже по отчеству – Алексан Дмитрич, и кинулся помогать шубу снимать. Подумал, значит, – с заказом. Мелькнуло у Протопопова – сделать заказ? Но не было душевных сил на игру, он почти рухался. И честно сказал портному с надеждой, как хватаясь за плечи его:
– Дорогой Иван Фёдорович! Мне худо. Мне надо посидеть, отдохнуть, приютите меня на часок.
Промелькнуло по несимметричному лицу, но ничего не переменил Иван Фёдорович, а так же готовно вёл и усаживал и, догадываясь, бранил бездельников, бунтарей – стреляют, лавки грабят и всю жизнь остановили.
Надо было отвечать, и даже отвечал, хороший человек, ни тени робости от посетителя, великая душа в теле простолюдина! Насколько он ближе к Богу и правде, чем мы. И жена его подошла толстая: попить? покушать? О, бескорыстное радушие, о, простонародная теплота, но хотя ничего Протопопов не ел сегодня – ничего и не мог, всё отбило, а больше всего хотелось не говорить и чтоб не смотрели, а голову обронить в руки, повиснуть на своих костях и как-нибудь отдохнуть, сил набраться.
А они считали, что надо его разговором развлекать и всё говорили невпопад, теперь про полицию что-то невозможное: будто полицейские имеют пулемёты и стреляют с крыш; будто они переодеты в солдат; будто городовые осаждены в «Астории»… Они не догадывались, как верно ему говорить: ведь образованные все против полиции. Он ещё слышал бессвязно, тоска брала от этого вздора, но не шевельнулся возражать.
Не мог он сказать – не разговаривайте со мной, но, видно, очень плохо выглядел, и жена догадалась: не хочет ли он в спаленке прилечь? да не вызвать ли доктора? На доктора и руками замахал, а прилечь – если разрешите. А если…?
И решил им открыться. Вот, дал им адрес брата. Нельзя ли послать кого узнать: как там, у брата? Безопасно ли?
Повели его в спаленку. Две никелированные кровати под белыми покрывалами, всё окно заставлено цветами, две иконы в углу, лесная картина. Большой серый кот тут спал, его потревожили. И, сняв только ботинки, в изнеможении страдательном уже ложился Алексан Дмитрич поверх покрывала, головой на взбитый столбик подушек.
Так всё горело в нём, что отняло слух: кажется, иногда доносились выстрелы, и что-то говорили между собой хозяева, – но Алексан Дмитрич не внимал, всего этого как не было. Не один слух, отнимались у него и руки, и ноги, он не отдыхал, и не во вчерашней вечерней радости от безопасности, а почти умирал.
Заснул сперва, очень крепко, парализованный. Потом не выплыл из забытья, но – как вышвырнуло его наружу, сразу осветилось сознание – и безнадёжностью. Представилось ему собственное крушение, и министров, и арест Щегловитова, и взбунтованный Петроград, солдаты, броневики, – ещё всё, конечно, исправят здоровые части с фронта, но сколько дней до того и как дотянуть? Ведь он и сейчас должен вставать и идти, не мог же он теперь остаться у портного ночевать, жить до общего вызволения? (А хорошо бы…) Спасение было бы – вовсе вырваться из Петрограда, но разве можно появиться на каком-нибудь вокзале, да что там, наверно, сейчас творится, ад революционный.