Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Нины было к Государю почти личное. Когда-то отец её, кончая петергофскую стрелковую школу, представлялся царю. Там их была сотня офицеров, а за годы тысячи таких представлялись. Но вот в войну брат Нины, ещё тогда кадетик, разгружал раненых на псковском вокзале, подошёл царский поезд, Государь спросил фамилию и сразу: «А твой отец кончал петергофскую школу в таком-то году? Будь как твой отец». И мальчик заплакал. А сестра верила теперь, что и её узнает.
Ольда Орестовна сдвигала, сдвигала горы препятствий вокруг девушки – та гасла, никла. И заплакала, уронила голову на стол.
Убрела разбитая, мёртвая.
Жалко было Нину – но и презренно жалко саму себя. Что сама она, имея больше сил и ума, тоже не может ничего сделать. Что эти три дня? Только разговаривала со знакомыми по телефону да сокрушалась. Увлечь курсисток по пути и чувствам Нины? – не только было невозможно, а, позорно сказать: Ольда Орестовна боялась своих курсисток, собранных вместе, в массе, почти как этих развязных уличных солдат. На своём-то университетском месте она меньше всего могла и сделать. Да Бестужевские курсы и рассыпались вчера.
Стала сегодня звонить Маклакову. В самом центре вихря и с его проницательным взглядом, он должен вернее всех понимать ситуацию. С четвёртого раза нашла – не дома, не в Думе, а в министерстве юстиции. Устал, торопится, неловко и задерживать.
– Василий Алексеевич, но есть ли надежда, что вы удержите движение в руках?
– Стараемся. Надеемся. Поручиться, однако, нельзя.
Если и они не удерживают…
Да что ж за заклятое такое положение, когда никто – ни понимающий, ни сильный – никак не может отвратить роковой ход? Вот это она, стихия, самое неизученное в истории.
Силы порядка вне Петрограда – огромны, несравнимы со взбунтованным городом. Но уважая загадку стихии, но уже помня мгновенные параличи Девятьсот Пятого года – можно реально опасаться, что и силы порядка ничего не сумеют? Шестой день волнений, второй день настоящей революции – а что же Государь?
И это – при войне! При – войне!!.
На Петербургской стороне вчера ничего не случалось, лишь вечером прорвало сюда. Сегодня же – разлилось. И Андозерская выходила по Каменноостровскому, сворачивала и на Большой.
Великие события, больно не вмещаясь в отдельное человеческое сознание, чаще всего, вероятно, и кажутся отвратительны.
Поражала даже не мгновенная распущенность солдат, но, при тысячах красных клочков, всеобщий слитно-радостный вид. В этой внезапно достигнутой всеобщности чудилась бесповоротность.
Хотя – как могла бы свершиться бесповоротность? Куда же в два дня могла бы деться вся сила вековой державы?
Стояла на краю тротуара, глядя на беснование разнузданных машин, – рядом высокая сухая дама с беличьей муфтой сказала тихо, как бы для себя, но и для соседки:
– Умирает Россия…
Отдалась в глаза и слёзная горечь её.
Андозерская поддержала её твёрдо за локоть:
– Dum spiro, spero. Пока дышу – надеюсь.
Но – сражена была её словом. Уходя прочь с этих улиц, где осуждающий вид, и без красного банта, были особенно заметны, горячо перекатывала в голове: крайне выражено. И неверно! Но и – очень верно.
Действовать надо всегда до последнего. Но и: действовать терпеливо и неуклонно надо было гораздо-гораздо раньше, в эпохи мирные.
Дано было нам – триста лет.
И дано было нам – последних двенадцать лет.
И, значит, мы упустили их.
И наши сановники. И наши писатели. И наши епископы.
А уж сегодня – и вовсе их нет никого.
И что в этом безумии могла сделать Ольда Орестовна? Унизительно сидеть дома и узнавать по телефону о новостях.
К вечеру, однако, революция сама пришла в квартиру к Андозерской. Раздался одновременно резкий дверной звонок и резкий стук, значит в несколько рук. И едва горничная открыла, как, не спрашивая, а скорее толкая дверь, вошли несколько: два солдата, вооружённый рабочий – но и прапорщик, совсем с не зверским, открытым лицом, и даже весьма хорош собой.
Вошли – и дальше шли – и Ольда Орестовна вынуждена была поспешить, чтобы преградить им дорогу в комнаты. Все, конечно, были с красными бантами, и прапорщик тоже. И не снимали шапок.
– Чем я обязана? – спросила Андозерская ледяно, она и одета была не по-домашнему, а строго. – Почему вы входите без разрешения?
Все они были выше неё ростом – да кто не выше! – и настолько грубо сильней и уже в движении, даже странно, что она могла их задержать. Прапорщик с чуть закинутой головой спросил:
– Это не из вашей квартиры стреляли? Мы должны обыскать.
– Вы не имеете права, – с холодным возмущением совсем тихо сказала Андозерская.
– Революция не спрашивает права! – звонко ответил прапорщик, упоённый собой, своими обязанностями и звуком голоса. – Она его берёт. Из этого дома очевидно стреляли, и мы должны найти виновника. У вас прячется кто-нибудь?
Её холод и гнев не производили впечатления, оттенков её выражений как и не слышали. Уже обтекали её или оттесняли, пошли в гостиную, в столовую. Уже были сумерки, сами поворачивали выключатели, кто умел.
Андозерская не воскликнула пустого – «как вы смеете?», она уже видела, что сила их, а захотелось ей как-нибудь ударить этого заносчивого прапорщика, он единственный ещё стоял перед ней, и она спросила его снизу вверх, с презрением:
– Как же вы, офицер, и перешли на сторону бунтовщиков?
Нисколько это не ударило его, он даже с победной весёлостью ответил:
– Не бунтовщиков, а народа, мадам! Моё офицерское положение как раз и обязывает меня – помочь народу, а не быть с его давителями.
Но лицо у него было умное, и стоило ещё сказать ему:
– Давители, гасители – в истории этим слишком много бросались. Не будьте чрезмерно уверены, не пришлось бы вам когда-нибудь пожалеть об этих днях.
Стоило сказать, но его молодые уши ничего этого не слышали.
Прошли с ним кабинет. Прапорщик среди выставленных игрушек, безделушек, картин кажется серьёзно искал чего-то крупного – спрятанного человека или винтовки. И когда она заступила ему дверь в спальню, он сказал непреклонно:
– Разрешите. Я должен.
С отвращением впустила его.
И тут он тоже искал человека или винтовки, но не открывал шкафа и не заглядывал под кровать. А увидел на стене фотографический портрет Георгия в форме, который Ольда этой зимой увеличила с карточки.
– О! Этого полковника я знаю! – сказал.
– Не можете вы знать! – осадила Андозерская.
– Нет знаю! – веселовато настаивал прапорщик. Он очень легко держался, будто не вломился в дом, а был приглашён как гость. – Его фамилия – Воротынцев?
Андозерская обомлела. И почувствовала, что краснеет. Она презирала этого прапорщика, а он как будто застал её тут с Георгием – и странно, что ей стало как-то приятно.
– Это ваш муж? Вот встреча!
Дерзкий враг, но причастностью к Георгию стал как будто знакомый. И такое счастливое чувство, что назвал его мужем, не ожидала сама.
– Откуда вы его…? – новым тоном спросила. – У него служили?
– Он – вывел нас, группу, из окружения в Восточной Пруссии. А где он сейчас?
– Вы много хотите знать, – потвердела она.
– Да нет, я что ж… – легко взмахнул он рукой. – Я только: если он будет противостоять революции и нам опять придётся с ним встретиться…
Вернулись в гостиную, где столпились обыскивающие.
– Ничего?
– Ничего.
– Пошли в следующую. До свиданья, мадам, извините.
Ушли.
Горничная кинулась ещё проверять. Как она с них глаз ни спускала, в столовой хотели серебро смахнуть в карман. Стала смотреть и Ольда Орестовна и обнаружила: в кабинете на столике пустой наклонный деревянный футлярчик – а часики с брелоком исчезли из него.
Наверно и ещё что-нибудь.
Нюра бросилась догонять их в соседнюю квартиру.
«А где он сейчас?…»
Так поспешно, обрывисто уехал. Так плохо кончилось в этот приезд.
211
С утра неизбежно было Протопопову освобождать место спасения, уходить из канцелярии Государственного Контроля. Швейцар принёс ему чаю с чёрным хлебом и гудел, что как бы его тут не нашли. Собирались служащие, потом пришёл и сам Феодосьев, спаситель, с напряжённым умным лицом. Он рассказал, что в городе полный хаос, война-не война, ничего понять нельзя, но и власти нет. Поздно вечером мятежники ворвались в Мариинский дворец и беспрепятственно громили его. А вчера к концу дня арестован Щегловитов, Александр Дмитрич не знает? и так и не отпущен, а посажен в Таврическом под замок.
Боже мой, лучше бы не рассказывал! И так уж отмерло всё, не было сил двигаться и думать, даже для своего спасения, готов был Алексан Дмитрич тут же распростереться и умереть, всё легче, – но ещё эта разящая новость: они арестовывают! И – кого же? Самых ненавистных обществу и было их два, Щегловитов и Протопопов, и вот уже один взят. А его ищут, конечно, по всему городу – и через этот город он вынужден будет идти сейчас!