Том 3. Русская поэзия - Михаил Леонович Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
31. Все поют блаженных жен крутые плечи: ср. контрастирующие образы «покатых» или «округлых» плеч, связанные с мирискусническим идеалом красоты пушкинских времен или XVIII века: «И матовость покатых плеч» (Блок, «Ушла, но гиацинты ждали…»); «Над округлыми плечами» (Блок, «В синем небе, в темной глуби…»); «Как плечо твое нежно покато» (Кузмин, «Вечер»). Ср. также в датированном 1921 годом стих. Г. Иванова «Эоловой арфой вздыхает печаль…»: «Зачем драгоценные плечи твои Как жемчуг нежны и как небо покаты!»
32. А ночного солнца не заметишь ты: ср.: Это солнце ночное хоронит Возбужденная играми чернь («Когда в теплой ночи замирает…»).
Ты будешь солнце на небо звать — Солнце не встанет (Блок, «Голос из хора»); Видишь, солнце На западе в лучах зари вечерней, В пурпуровом тумане утопает! Воротится ль оно назад? Для солнца Возврата нет. И для любви погасшей Возврата нет, Купава (Островский, «Снегурочка»; ср: «Полунощное солнце», балет Мясина по опере Римского-Корсакова «Снегурочка», 1915); Ночное солнце — страсть (Брюсов, «И снова ты…», 1900); <…> пришли орфики и мистики и провозгласили, что Гелиос — тот же Дионис, что доселе известен был только как Никтелиос, ночное Солнце (Вяч. Иванов, «Две стихии в современном символизме»); Мусагет — «водитель муз». Вокруг лучезарного лирника движется согласный хоровод богинь — дочерей Памяти. Как планетные души окрест солнца, движась, творят они гармонию сфер. Кто был для эллинов божественный вождь хора? Одни говорили «Аполлон»; другие: «Дионис». Третьи — младшие сыны древней Эллады — утверждали мистическое единство обоих. «Их двое, но они одно», говорили эти: «нераздельны и неслиянны оба лица дельфийского бога». Но кто же для эллинов был Орфей? Пророк тех обоих и больший пророка: их ипостась на земле, двуликий, таинственный воплотитель обоих. Лирник, как Феб, и устроитель ритма (Eurhythmos), он пел в ночи строй звучащих сфер и вызывал их движением солнце, сам — ночное солнце, как Дионис, и страстотерпец, как он. Мусагет мистический есть Орфей, солнце темных недр, логос глубинного внутренне-опытного познания. Орфей — движущее мир, творческое слово; и бога-Слово знаменует он в христианской мистике первых веков. Орфей — начало строя в хаосе; заклинатель хаоса и его освободитель в строе. Призвать имя Орфея значит воззвать божественно-организующую силу Логоса во мраке последних глубин личности, не могущей без нее осознать собственное бытие: «fiat lux» (Вяч. Иванов. Орфей // Труды и дни. 1912. № 1[367]); Они не видят и не слышат, Живут в сем мире, как впотьмах (Тютчев, «Не то, что мните вы, природа…»); Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной (Тютчев, «Эти бедные селенья…»).
Варианты
18. Ненавистник солнца, страх: ср.: Ведь и театр мне страшен, как курная изба… («Египетская марка», гл. V).
26. Пышно взбиты шифоньерки лож: В пышной спальне страшно в час рассвета (Блок, «Шаги командора»).
27. Заводная кукла офицера: ср.: Я вспоминаю немца-офицера. И за эфес его цеплялись розы («К немецкой речи»).
II
Чуть мерцает призрачная сцена,
Хоры слабые теней,
Захлестнула шелком Мельпомена
Окна храмины своей.
5 Черным табором стоят кареты,
На дворе мороз трещит,
Все космато: люди и предметы,
И горячий снег хрустит.
Понемногу челядь разбирает
10 Шуб медвежьих вороха.
В суматохе бабочка летает.
Розу кутают в меха.
Модной пестряди кружки и мошки,
Театральный легкий жар,
15 А на улице мигают плошки
И тяжелый валит пар.
Кучера измаялись от крика,
И храпит и дышит тьма.
Ничего, голубка Эвридика,
20 Что у нас студеная зима.
Слаще пенья итальянской речи
Для меня родной язык,
Ибо в нем таинственно лепечет
Чужеземных арф родник.
25 Пахнет дымом бедная овчина.
От сугроба улица черна.
Из блаженного, певучего притина
К нам летит бессмертная весна;
Чтобы вечно ария звучала:
30 «Ты вернешься на зеленые луга», —
И живая ласточка упала
На горячие снега.
Впервые — «Жизнь искусства», 1921, 9–14 августа (с иным текстом ст. 23–24; сохранился черновик этой редакции с датой «Ноябрь 1920»[368]); затем «Альманах Цеха поэтов». Вып. 2. Пб., 1921, с датой «Декабрь 1920» (и с иным текстом ст. 23); затем «Tristia», 1922, и «Вторая книга», 1923 (с иным текстом ст. 18); окончательный текст в «Стихотворениях», 1928.
В черновике:
1 Снова Глюк из призрачного плена
Вызывает сладостных теней
Захлестнула окна Мельпомена
Красным шелком храмины своей
…………………………………………………….
9 [Вновь кипит подъезда суматоха
10 Розу кутают в меха
А на небе варится не плохо
Золотая, дымная уха]
9 Снова челядь шубы разбирает.
10 Розу кутают в меха
А взгляни на небо — закипает
Золотая дымная уха:
Словно звезды мелкие рыбешки
И на них густой навар
В черновике, в «Tristia» и во «Второй книге»:
18 [До чего кромешна тьма]
18 И кромешна ночи тьма.
В черновике и в «Жизни искусства»:
23 И румяные затопленные печи,
Словно розы римских базилик.
Структура и смысл
Стихотворение примыкает к написанному в конце ноября 1920 года «В Петербурге мы сойдемся снова…»: та же метрика и строфика и развитие той же темы. Там изображался контраст светлого искусства (театра) и окружающей враждебной советской и всемирной ночи; здесь — их соприкосновение: площадь вокруг театра и театральный разъезд. Этот переход от искусства к действительности уже возникал в «Летают валькирии…» (1914, с теми же пушкинскими подтекстами) и в «Когда в теплой ночи замирает…» (1918, с тем же образом ночного солнца-искусства, что и в «В Петербурге…»). В черновых вариантах в центре был положительно переосмысленный образ космической ночи: за «морозом» (ст. 6) и «горячим снегом» (ст. 8) следовала «на небе… золотая дымная уха» (ст. 11–12); потом небо исчезло (за его счет расширилось описание разъезда), остались только театральный подъезд и улица.
Фон — та же постановка «Орфея» Глюка в Мариинском театре, о которой упоминается в «В Петербурге мы