Подари себе день каникул. Рассказы - Габриэла Адамештяну
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это ради нее — презрительно фыркает Оницою, всматриваясь в лицо Петрины, — ради нее он распинался! Рассказал ей все, хотя известно, что ни разу в жизни, никому он не открывал душу. А тут вдруг размяк, и теперь, чего доброго, придя утром на работу, услышит, как люди повторяют его слова. Даже не то, что сказал он, а ее версию. Она извратит его слова через несколько дней. Через несколько часов. Потому что он уверен: такой возможности она не упустит, и через несколько часов — от силы через день-два — Пэтрашку узнает все. Не упустит она такой возможности — всласть наговориться с Пэтрашку наедине, завоевать его доверие. Нет, не упустит. А ведь он был с ней откровенен, как ни с кем. Ради нее все рассказал. Потратил столько времени, пытаясь открыть ей глаза, объяснить, какова правда. Ради нее — и он снова и снова глядит на Петрину, но уже совсем другими глазами: на ее слишком большой покатый лоб, прикрытый небрежно подстриженной челкой; на маленькие глаза, на густые пушистые брови, которые она не умеет выщипывать; на тонкие, решительно сжатые губы. Он смотрит на нее очень внимательно; теперь от него не ускользает ни один изъян ее лица, и он радуется каждому и даже видит новые, которых не замечал прежде.
Но ненависть его еще зреет, еще ждет, прежде чем устремиться со всей силой в новое русло.
Все-таки что же это: наивность, намеренная слепота или хитрость смиренной любви?..
И вдруг он умолкает; вертится на стуле, оглядывается — ищет официантку.
— Ну вот и пришла пора расплатиться, — говорит он каким-то чужим, незнакомым Петрине голосом.
ПОДАРИ СЕБЕ ДЕНЬ КАНИКУЛ
I
Только когда он вставлял ключ в замочную скважину и коленом (потому что в руках были рюкзаки и чемодан) толкал тяжелую, облупившуюся входную дверь, над которой висели длинные нити осенней паутины; и когда они переступали порог и их окутывал прохладный сумрак комнат, где неделями не поднимались шторы, и они ощущали этот запах (сперва пронзительный, он постепенно улетучивался, терялся в привычном запахе мебели, одежды, разбросанной в предотъездной спешке на стуле и на кровати), — только тогда, и то на короткий срок, у них появлялось смутное умиротворяющее чувство начала.
Они бросали где ни попадя багаж (так и будут спотыкаться, пока надумают его разобрать) и, растирая покрасневшие ладони, разминая затекшие плечи, принимались бесцельно бродить по темной квартире, переносили с места на место разную мелочь, не решаясь поднять шторы, потому что им казалось — за окном все еще лето, как там, откуда они приехали, и так же губительно слепит песок и морская лазурь. Полумрак комнат защищал их, они бродили из угла в угол, переговариваясь слишком громко, почему-то смеялись, чересчур усталые, чтобы взяться за что-либо всерьез, и все никак не могли остановиться, дать себе роздых: принять ванну, поужинать, заняться любовью, поспать. В спертом воздухе квартиры еще стоял внятный только им запах их тел, их доотъездной жизни — всей этой прошлогодней суеты, о которой они вспоминали безо всякой радости. Дни, похожие друг на друга, как две капли воды, в постоянной спешке — всегда бегом, ничего нельзя отложить: бежать на службу, потом за покупками, так как должны прийти гости; к первому числу надо сдать работу, а тут как раз именины друга, или Новый год, или спектакль, и хотя уже совсем не хочется выходить из дому, тем не менее, вернувшись, чувствуешь приятную разрядку. Все это теперь казалось (в общем-то, несправедливо) бессмысленной суетой, суматохой, а отпуск являлся как избавление — отпуск и этот вот сегодняшний день. Этот день — неспешно текущие, безмятежные часы, и город — под чрезмерно синим небом, в стеклянно-прозрачных косых лучах сентябрьского солнца, он таился за шторами, но постепенно шел на убыль, мгновенье за мгновеньем, уступая место чему-то, что должно было наступить. Что ожидало их? Новая жизнь, на пороге которой они стояли, была возвращением к привычно-знакомому, и все же ее контуры различались смутно, она вселяла подспудную тревогу, представлялась почему-то враждебной, как всякая подстерегающая нас неизвестность. Впрочем, им было не до того, они об этом и не думали, а только сновали по квартире — стелили простыни, пахнущие стиральным порошком и крахмалом, вынимали из рюкзаков еду и готовили ужин и, прежде чем она бралась за тряпку, успевали разрисовать мебель, покрытую плотным слоем пыли. Казалось, стены квартиры не то раздвинулись, не то сузились по сравнению с домами, в которых они отдыхали, квартира выглядела приятно-чужой, напоминая день, когда они впервые вдвоем переступили ее порог (сколько с тех пор воды утекло!) и вся жизнь была еще впереди — их общая жизнь; тогда было вот так же — ощущение чего-то нового, неясного, правда, менее враждебного, чем сейчас. Потому-то, возможно, стоило им, вернувшись из отпуска, переступить порог, как в их голосах вновь появлялась необъяснимая нежность. Все было чуть иным, даже тело, знакомое до мельчайших подробностей, казалось, как прежде, загадкой.
II
После одуряющего уличного света в полутьме лестничной клетки — опять перегорела лампочка, и никто не потрудился ввинтить новую — чем дальше, тем более неуверенно он поднимался, ноги дрожали от усталости, волнения, жары, и, преодолев последние ступени, запыхавшись, он прислонился к перилам и стал шарить в карманах. Ключ отыскался с неожиданной легкостью, он вставил его в замочную скважину и коленом — потому что в другой руке был портфель — толкнул дверь, вначале тихонько, потом с такой силой, что она ударилась в стену.
Тишина и полумрак однокомнатной квартиры, чистота (сегодня почему-то было убрано, даже — бог знает с каких пор, может, со времени последнего прихода Вероники — стоял букет цветов, уже припахивавших болотом), часы тикали, по своему обыкновению, неугомонно и весело, и от всего этого он вдруг успокоился. А под душем испытал прямо-таки наслаждение, из которого мгновенно родилась мысль: вот оно, то, к чему я давно, долгие годы так страстно стремился. Тишина приятно расслабляла натянутые нервы, разливалась по всему существу неведомым еще недавно ощущением всеобъемлющего одиночества. Только посвистывала струйка воды из крана; нигде не хлопнет дверь, не пробежит ребенок, не крикнет жена, не заворчит дед. Вот чего он добился, вот оно: полное, окончательное одиночество — и только, но и это, быть может, немало, знак новой жизни, долгожданной, пришедшей не вдруг.
Годами он завидовал существованию старых холостяков, не давая себе, впрочем, труда разобраться, каково оно. Сам он женился так рано — в конце второго курса, большинство его товарищей тогда еще и не помышляли о женитьбе. Ему запомнилось то утро: он клал папку на скамью, и они вдруг заметили у него на пальце обручальное кольцо; как они с криками кинулись к нему, расталкивая друг друга, все наперебой рвались его поцеловать! Но потом от него не укрылись их немного смущенные, настороженные, даже кислые взгляды, будто говорившие: ну вот, теперь на него уже нельзя рассчитывать, теперь он отрезанный ломоть; как бы не пошли по его стопам другие ребята, пожалуй, того гляди, переженятся на чужих девицах. И хотя на самом деле идея этой женитьбы принадлежала вовсе не ему — он-то по робости и нерешительности был не прочь — нет, не отвергнуть ее, но отложить, — тогда, в ту минуту, реакция ребят его позабавила. А в общем он был доволен, можно даже сказать — счастлив; ему нравилась сама новизна ощущений: жить всегда рядом с женщиной, тоже не привыкшей к твоему постоянному присутствию, пугающейся, когда ты войдешь ненароком в комнату и застанешь ее полураздетой или просто босой; нежиться по утрам в постели, вспоминая проведенные вместе ночи; а потом вдруг запахнет кофе, и она весело окликнет тебя, и тут ты лениво открываешь глаза и видишь, как она робко идет к тебе с подносом, она не умеет носить поднос и потому напряженно, закусив нижнюю губу, смотрит на пляшущие чашки, и в ее лице, в ее походке — во всем исконная радость повиновения… Пока все это было внове, он регулярно прогуливал первые лекции. И ведь не приходится заниматься любовью только тогда, когда свободна предоставленная тебе друзьями комната, не надо провожать подружку на другой конец Бухареста, а потом возвращаться ночью на такси и так далее, и так далее, все это, как оказалось, было ему важно, потому что даже в этом возрасте он не любил похождений и был ленив. Да, ему было в те времена очень хорошо, они даже не начали еще ругаться — не потому, что так уж друг друга понимали, а потому, что не чувствовали необходимости друг друга понимать. Они просто-напросто жили рядом, и молодость заменяла им отсутствие более глубокой общности; они еще даже не перестали расти (через несколько лет она в туфлях на каблуках окажется выше его) и только начинали походить на себя взрослых. На четвертом курсе у нее вдруг прорезался организаторский талант (в факультетском масштабе), она даже стала старостой курса; и всегда получала высшие оценки — не слишком напрягаясь во время экзаменов, но старательно учась весь год — за правильные, толковые, хоть и не блестящие ответы. «А у меня циклотимия», — обычно говорил он и даже приобрел привычку пускаться в пространный самоанализ, и у нее хватало еще терпения и любопытства его выслушивать. Сколько раз, когда подходил срок представлять реферат или курсовую, он целыми днями просиживал в библиотеке и, читая, грыз рогалик, потому что некогда было пойти в столовую, а потом ночи напролет при свете ночника писал и переписывал, совершенно позабыв о жене, чувствуя себя свободным и независимым, и чадил дешевыми сигаретами, которые тогда ее не раздражали. Обычно после подобного аврала, взрываясь от любого замечания, страдая оттого, что работу его недооценили, — просто-напросто от неуверенности в своем будущем, — он, сам не ведая почему, переживал короткие периоды депрессии. Тогда он пропускал не только лекции, но и семинары и в одиночестве бродил по городу, отыскивая по давней привычке улицы, где никогда не бывал. Он останавливался перед старыми особняками и, засунув руки в карманы, изучал лепной орнамент, желто-зеленую штукатурку, фронтоны, стараясь вообразить, как в былые времена распахивались тяжелые ворота и оттуда выезжали экипажи. Ему не раз приходило в голову: а не бросить ли этот легкий факультет и не заняться ли — почему бы нет? — литературой. Он даже сделал набросок исторического романа в духе семейной хроники и попытался написать первую главу, но дальше этого дело не пошло. А еще они вместе смотрели все фильмы, иногда забираясь на самую окраину, и радовались, когда открывали новые для себя кинотеатры; и поздравляли друзей с именинами, а потом звали их к себе на дни рождения (танцевали под радио, потому что проигрывателей и магнитофонов не было ни у кого); несколько раз в году ходили по студенческим билетам, со скидкой, на премьеры; раз в неделю в обязательном порядке убирались и приносили полные кошелки провизии с рынка Матаке, в интимной жизни строго соблюдали все правила, предписанные медициной, а летом, по вечерам, заглядывали — как и до женитьбы — в бар «Катанга», чтобы выпить рюмку коньяку и бутылку «пепси». Раз или два в году, по настроению, ходили на факультетские вечера, чтобы воскресить в памяти тот день, когда они снова встретились, но воспоминание это постепенно стиралось.