Подари себе день каникул. Рассказы - Габриэла Адамештяну
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну и вот, как всегда, с ним случилось именно то, чего он боялся: не ее знакомый голос — знакомый до ликующей боли во всем теле — прозвучал в трубке, а пронзительный дискант ее братца.
— Она в библиотеке, — протараторил парнишка с интонацией, в которой ему всегда чудилась наглость.
«Она в библиотеке»…
Словно с трудом сдержавшись, чтобы не прыснуть, потому что ни капли не верил, будто сестра в библиотеке, просто так его просили отвечать, вот он и отвечает, ему не жалко, пускай верят. Или, может, все проще: мальчик не сомневается, что она там, но за день ей звонило столько людей и он столько раз это ответил, что под конец ему стало тошно.
Этим ли объяснялся тон братца или чем-нибудь другим — откуда ему знать? Он положил трубку — разочарованно, нет, более того, затаив мелочную злость, поднимавшуюся всякий раз, когда его унижали. Надо что-то сделать, подавить эту злость: взять записную книжку, перелистать ее и позвонить наугад любой другой женщине. Из трех-четырех-пяти одну-то он сегодня застанет дома! Трусливое решение, он всегда откладывал его до поры, когда ему на самом деле будет невтерпеж; да и не было оно выходом из положения, потому что замены не существовало.
Как такое могло случиться, как он докатился до этого в своих отношениях с ней, он и сам не понимал — да и не все ли равно? В любом случае с завтрашнего дня пускай она сама добивается встреч, а он еще подумает, заставит ее подождать и только потом со скучающим видом согласится; но сегодня ему надо непременно, обязательно с ней поговорить. Сколько он себя помнил, ему всегда была необходима ясность — такова его натура, ему кажется, что все можно объяснить логически и, если поднапрячься, можно найти смысл, чаще всего самый простой.
Он сделал несколько шагов по комнате и устало опустился в кресло. Надо сесть за работу, еще три-четыре часа до сна, а то и больше, именно их-то ему обычно и не хватает. Разве он годами не жаловался, что ему некогда работать, что он буквально физически чувствует, как устаревает материал, потому что ему некогда работать? И вот они, эти вожделенные часы, он уже не чувствует себя усталым, а тишина прямо-таки гнетущая — слышно даже, как единственная муха время от времени ударяется о балконное стекло. У него в распоряжении все, о чем он мечтал, не надо даже раскладывать бумаги и производить подсчеты или листать записную книжку, чтобы сделать деловые звонки. Разве не об этом мечтал он так долго, не этой свободы ждал? Не потому ли годами с завистью смотрел на Антона Ромашкану?
Антон Ромашкану, старый холостяк, — они ежедневно встречались в буфете, в лифте, на автобусной остановке. Да еще по субботам, на именинах, в Новый год, на праздники они оказывались вместе, потому что у них по-прежнему была общая компания. Антон всегда появлялся в обществе один, и жены друзей питали к нему известную слабость — иначе зачем бы им искать предлога, чтобы увести его в уголок, брать по любому пустяку в сообщники, нашептывать ему свои маленькие тайны. Самые отважные, если во время танцев выключали свет, клали ему голову на плечо, а ближе к утру, когда лица осунутся и грим расползется от жары, бросали на него меланхолические взгляды.
Со временем, по мере того как неженатых мужчин становилось все меньше, акции Ромашкану росли. Сухопарый шатен с большим носом, он ел за двоих и при этом не толстел; благовоспитанный и выдержанный, что правда, то правда, но ничем не примечательный — ведь бросать время от времени ироническое замечание в чей-то адрес (частенько с полным ртом) еще не значит быть человеком светским. И все же он едва управлялся с приглашениями, потому что постоянно являлась нужда занять лишнюю — без кавалера — женщину, и даже когда мужчин и женщин оказывалось одинаковое количество, неугомонная хозяйка, чтобы обеспечить танцы, приглашала Ромашкану.
«Если вы хотите, чтобы были танцы, надо привнести свежинку, привести в компанию холостого мужчину». А потом уже начинали пить, занимались магнитофоном (за это время большинство из них купили магнитофоны, потому что, как некогда заметил Космович, магнитофон, равно как и машина, является вторичным половым признаком мужчины), играли в кости, составляли пульку или просто-напросто разговаривали — о работе, о политике…
А он — нет, он в это время выпадал из мужской компании; непонятным образом он чувствовал себя почему-то в ответе за развлечения этих женщин, которые с годами стали его приятельницами, и всегда первый бросался на помощь хозяйке, чтобы сложить ковер; потом он приглашал танцевать жену, а затем по очереди всех дам и где-то в середине этой цепочки — ту, которая чуть-чуть ему нравилась. Однако к половине первого его смаривал сон и одолевало дурное настроение: вот уже десять, пятнадцать лет, как они встречаются, все в том же составе, и хоть бы что-нибудь изменилось. В студенческие годы танцевали под радио, бутерброды делали с баклажанной икрой и консервированным паштетом, вино покупали в магазине; теперь кое-кто уже приезжал на собственных малолитражках — на «трабанте», на «шкоде». Купили проигрыватели, магнитофоны, кассетофоны, но музыка — та, что была в моде семь-восемь лет назад, тогда еще было время и охота ее переписывать и интересовало, что в моде. Разговаривали о водительских курсах, делали прогнозы по поводу экзаменов, благоразумно открывались друг другу относительно заграничных командировок, только получивши визу; на чужаков (новых знакомцев хозяйки), пытавшихся — безуспешно — войти в их круг, смотрели с подозрением, свысока, а оставшись с глазу на глаз, добродушно сплетничали, друг над другом подтрунивали, отпускали колкости, как в старые добрые времена — в студенческие годы.
Сохранился у них и старый стиль танца, хотя они и пытались идти в ногу со временем, танцевали ча-ча-ча, твист, шейк и тому подобное, но по их движеньям можно было сразу узнать ритмы и фигуры рока. Рок-н-ролл оставался символом эпохи космополитизма, символом того, к чему они стремились; кое-чего они достигли уже сейчас, чего-то — никогда не достигнут. Они рассказывали студенческие анекдоты (потому что те времена казались еще совсем близкими); вспоминали экзаменационные билеты, свои отметки и как удалось уйти от вопросов, которых не знали. О своих детях говорили насмешливо (этот субъект уже совсем взрослый, ему ни до кого нет дела, он каждые пять минут откалывает невероятные номера — к великому ужасу всего семейства), играя, как им казалось, роль этакого молодого-современного-родителя-с-широкими-взглядами-на-жизнь, а на самом деле не хотели терять свой «имидж», созданный еще в юности.
И когда он сидел в мягком кресле с рюмкой водки в одной руке и сигаретой — в другой, осунувшийся и сонный (потому что последние десять лет систематически недосыпал), его охватывала такая тоска, такое ко всему отвращение, что он решал никого больше не приглашать на танец; с двумя из женщин у него были платонические флирты, с одной — она его и теперь ненавидела — началась было бурная любовь, которую он сам прервал; другая училась с ним в лицее и университете, остальные трое вызывали у него явное, просто физическое отвращение. И женщины тоже устали, они уже открыто позевывали, потихоньку вынимали ноги из туфель на слишком высоком каблуке, а одна, наименее стойкая, отправилась в спальню, повторяя, что она «просто полежать», и он, клюя носом, готовый вот-вот заснуть основательно, думал, что ему удалось наладить с ними со всеми такие же стабильные и невыразительные отношения, как со своею женой. Нет, не имело никакого смысла приглашать ни одну из них на танец, как не имело смысла фантазировать (он постоянно фантазировал, будто сделает что-то, чего в действительности — можно сказать с уверенностью — он никогда не сделает, то была игра, оставшаяся с детства: что было бы, если бы…), будто он когда-нибудь запишется в циники и переспит с ними со всеми или полюбит одну из них и ее умыкнет. Какая радость ему от них, да, впрочем, и — что греха таить? — какая радость им от него? За все эти годы ничего не изменилось и, верно, уже ничего не изменится; смириться с этой банальной мыслью было так же невыносимо, как невыносимо смотреть на солнце. И он протягивал руку к рюмке, раздраженно избегая предостерегающего взгляда жены, потому что понимал: она права, он перепил, язык у него заплетается.
Вот какие мысли посещали его под утро, в час, когда окна становились дымчато-синими; все вокруг либо спали, либо, как и он, погружались в печальные думы. Может, и они глядели друг на друга беспокойными и беспощадными глазами; ревниво следили за успехами друг друга, местом, которое удалось занять в обществе, килограммами, которые прибавили сверх идеального веса в студенческие годы. В квартире тьма (в предчувствии рассвета погасили все лампочки), рюмки давно уже перепутались, бессонная ночь и выпитое вино возбудили нервы, в старой музыке каждый аккорд вызывает смутные воспоминания, от которых (может, и не ему одному) становится особенно тошно. Не потому ли, когда снова начинались танцы, они отплясывали так лихо, изображая пьяное веселье, и как-то чересчур развязно прижимались друг к другу.