В темноте - Даниэль Пайснер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот и еще одно ощущение, навсегда связанное с воспоминаниями: запах куликовского хлеба. Я вспоминала этот запах в львовской канализации и вспоминаю его теперь. Когда я наконец перебралась в Нью-Йорк, мне быстро приелся фабричный хлеб, продававшийся в магазинах. Это были 1970-е, и в супермаркетах был только «Wonder Bread». Но как-то раз, когда мы ехали в машине по Бродвею в районе 80-й улицы, я почувствовала через открытые окна этот самый восхитительный запах.
– Куликовский хлеб! – завопила я. – Куликовский хлеб!
Я ужасно разволновалась, выскочила из машины и пошла на запах. Я перешла через улицу и оказалась в хлебном отделе знаменитого «Zabar’s» среди свежеиспеченных батонов и буханок, от которых исходил точно такой же запах, как от тех булок, что продавались на рынке, находившемся над первым нашим подземным убежищем. До этого я никогда не слышала о «Zabar’s», но открыла его для себя именно благодаря воспоминаниям.
В том тоннеле, где нас оставил Соха, было не так-то много сухих участков пола. Большинство людей стояли. Мама нашла камень, на который можно было присесть, и пристроила нас с Павлом у себя на коленях. Она крепко прижала нас к себе и попыталась убаюкать, но я спать, конечно, не смогла. Павел немного подремал, а я просто обнимала маму и слушала, как она беззвучно плачет по своему отцу и по всем нам. Мужчины тихонько говорили о том, что делать дальше. Все мы говорили только шепотом – спорили тоже шепотом, и мне, как помню, показалось забавным, что даже на повышенных тонах люди продолжали говорить очень тихо.
Через некоторое время стало очень трудно дышать. Свечи то и дело гасли, потому что огню не хватало кислорода. Сообразив, что происходит, мы стали пользоваться свечами гораздо экономнее. Фонарики, довольно быстро «сдохли». Большую часть времени мы сидели в темноте. Что ж, смотреть-то там все равно было не на что! Стоило только появиться хоть маленькому лучику света, и становились видны сотни бегавших вокруг крыс. Гораздо лучше, подумала я, просто ничего не видеть.
Тогда тоннель казался мне большим и просторным, но в действительности он был всего 3–4 метра в ширину и метров, может, 6–7 в длину. Потому свечи так быстро и гасли. Между людьми почти не было свободного пространства, и каждый буквально дышал тем воздухом, что выдыхал сосед. Мы сидели, касаясь ног окружающих нас людей. Я сидела невысоко над полом тоннеля, и со своего места могла видеть ноги нескольких других детей. Я стала вспоминать, когда видела детей в последний раз. Мне хотелось поговорить с ними, но я не могла. Я еще не умела говорить громким шепотом, как взрослые, и поэтому молчала и вела себя как можно тише. Все вокруг тоже старались не шуметь, избегали ненужных движений и звуков, постоянно гадая о том, что там, на улице над нашими головами. Я полагаю, что все эти незнакомые нам люди думали о своих родных и близких. Нам об этом думать уже было не нужно – мы знали, что все наши давно в руках немцев. Нас осталось четверо. Да еще дядя Куба.
Я вспоминала своего Мелека. В той обстановке, в окружении стольких людей, я не могла беседовать с ним открыто и поэтому говорила с ним без слов, про себя. Но он и так меня слышал.
«Ну, и что ты обо всем этом думаешь?» – спросила я его.
«Все не так-то уж и плохо, Крыся», – ответил он.
Такой уж он был, мой Мелек, – всегда старался поддержать и обнадежить меня! Такая уж была я. Я старалась убедить себя, что все будет хорошо.
А снаружи заканчивал свое существование «Ю-Лаг». Подробности мы узнали потом, но в ту ночь все мы чувствовали это сердцем. До войны в городе было 150 000 евреев, а после окончательной ликвидации останется всего 5000 узников Яновского лагеря. Папа узнал, что пригнанные Гжимеком машины, под завязку груженные трупами, несколько десятков часов курсировали между «Ю-Лагом» и пригородами. После трехдневной «акции» гетто обратилось в пепел. Всех, кого немцы не смогли расстрелять или вывезти в лагерь, они просто сожгли вместе с домами.
Несколько дней Сохе и Вроблевскому удавалось приносить нам хлеб – большие круглые караваи. Вайсс делил их на крошечные порции. Хлеба едва хватало, и это злило тех, кто, по нашим подозрениям, заключил договор с Вайссом. Соха надолго не задерживался: отдав хлеб, он тихонько совещался о чем-то с Вайссом, Берестыцким, папой и несколькими другими мужчинами, и уходил. Он принес также несколько карбидных ламп.
Атмосфера была напряженной. Конечно, на настроение влияла обстановка, но не только: люди были недовольны, что Соха и его товарищи не выполняют условий договора. У нас не было питьевой воды, мы даже не могли все одновременно где-нибудь присесть. Чтобы оправиться, люди уходили в уголок, создавая иллюзию приватности. Будто это имело в тех условиях какое-то значение! Папа старался относиться ко всему, даже к этому, со своим обычным юмором. Он сказал, что не видит смысла уходить делать свои дела в сторонке, сидя по уши в дерьме. Мама шутку не оценила…
На третий или четвертый день Соха заявил, что не потянет столько. Папа в своих дневниках написал, что это случилось 4 или 5 июня. Поначалу люди не поняли, что Соха имеет в виду, и засыпали его вопросами. Он объяснил, что не в силах ни прокормить такую толпу, ни обеспечить нашу безопасность.
– Я уж не говорю о том, что такая куча народу просто не может вести себя тихо! – прибавил он. – Я не хочу подставлять под удар ни себя, ни товарищей. Короче, лучше, как и планировалось изначально, спасти небольшую группу. Я сам отберу в нее людей и уведу в глубину системы.
Моих родителей, знавших, что мы точно будем среди избранных, это заявление не слишком обеспокоило, но остальных охватила паника. Мужчины умоляли Соху не бросать их. Женщины падали перед ним на колени. Заплакали дети. Сцена была жуткая. Мама прижала нас с Павлом лицами к своему пальто и закрыла нам ладонями уши, чтобы мы ничего не видели и не слышали.
Словом, Соха выбрал группу из 21 человека. Не знаю, почему он остановился на этой цифре. Неведомо мне и почему он выбрал тех, кого выбрал. В группу вошли мы с дядей Кубой, Вайсс с матерью, Берестыцкий, Корсар, два несговорчивых брата Хаскиль и Ицек Оренбахи, один тоже не очень приятный человек по имени Шмиель Вайнберг с женой Геней и еще девять человек. Вайнберг и Оренбахи принадлежали к группе Вайсса и убедили Соху, что группе будет легче оплачивать оговоренную сумму, если он возьмет их с собой.
Оставшиеся 50 человек умоляли не бросать их. Один человек, до советской оккупации бывший весьма известным ювелиром, подошел к Корсару и попросил его замолвить за него словечко перед Сохой, пообещав за это горсть бриллиантов. Корсар может поступить с ними по своему усмотрению, сказал он, хоть оставить себе, хоть поделить с работниками канализационной системы. Но даже всеми бриллиантами мира нельзя было изменить положение, в котором оказался Соха, положение, в котором оказались все мы.
Мы уходили, а мольбы остающихся продолжали звучать в наших ушах. Потом мы будем слышать их голоса даже во сне. Конечно, нас волновала их судьба, но все, даже я, прекрасно понимали, что шансов выжить у них почти нет. Сегодня мне кажется удивительным, что никто из них не последовал за нами. Они попытались оспорить решение Сохи, но не посмели пойти против него.
Несколько недель спустя Корсар вернулся в тот тоннель и обнаружил там обглоданные крысами трупы. Кто-то, наверно, утонул. Кто-то проглотил капсулу с цианидом. Кто-то ушел искать в подземельях прибежища… Корсар был очень подавлен. Сильно расстроился и мой отец. Позднее они обо всем этом никогда не вспоминали – наверно, потому, что за все время нашей подземной одиссеи, изобиловавшей тяготами и трудностями, самым тяжелым моментом был как раз тот, когда нам пришлось уйти, бросив на верную смерть всех этих отчаявшихся людей, все эти семьи, всех этих детей…
Итак, мы снова шли по берегу Пельтева, а потом Соха направил нас в боковой тоннель. Эта труба была такой узкой, что по закругленному полу можно было идти, только приставляя пятку одной ноги к носку другой. Мы-то с Павлом, конечно, могли шагать почти нормально, а вот взрослым идти было очень неловко. Кроме того, в трубе стояла вода, уровень которой местами поднимался до бедра взрослого человека, а нам с Павлом почти по грудь. Словом, идти было очень трудно, и двигались мы очень медленно. Нас в узкой трубе было слишком много (23 человека, включая Соху и Вроблевского), и чем больше нас становилось в трубе, тем выше поднимался уровень воды. В скором времени моему папе пришлось взять на руки меня, а маме – Павла.
Потом мы свернули в еще более узкую трубу, диаметром, наверно, сантиметров 70. Здесь нам впервые пришлось ползти через стоячие воды на четвереньках. Соха и Вроблевский ползли вместе с нами – Соха впереди, а Вроблевский в середине нашей длинной процессии. Каждый из них нес по карбидной лампе. Наконец мы достигли вмонтированного в потолок люка. За люком находилась вертикальная лестница из вбитых в каменную стену железных скоб. Мы поднялись по лестнице в другую узкую трубу и продолжили свой путь. Соха вскарабкался наверх первым и оттуда помогал подняться остальным. Вроблевский прополз мимо люка, дождался, пока все не взберутся по лестнице, и теперь стал замыкающим. В процессе движения никто не произносил ни слова. Никто не жаловался. Внутри новой трубы было так тесно, что двигаться было трудно даже нам с Павлом, но каким-то непонятным образом через нее удалось пробраться всем.