Князь ветра - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сходит на берег и видит шумящие на ветру пальмы, старый португальский форт с облепленными чаячьим гуано бастионами. Великая и, как все великое, равнодушная к людским страданиям река Конго несет свои воды в океан. Здесь Путилов покупает пробковый шлем, нанимает проводников и движется в глубь континента. Рокот прибоя стихает за спиной, перед ним расстилается бескрайнее вечнозеленое море джунглей. Где-то там, впереди, Роговский. Сереет в траве пепел его папиросы, висят лианы, разрубленные его ножом. Запуталась в колючем кустарнике сигнатурка петербургской аптеки с надписью «Хинин». Путилов идет по следам убийцы, расстояние между ними сокращается неумолимо, но медленно. Смерть подстерегает их на каждом шагу, наконец, измученные, покинутые неграми-проводниками, оба в малярийном бреду, они почти одновременно выходят на берег заветного озера.
Ночь, над поймой клубятся ядовитые испарения, кровавая луна стоит в небе — солнце бессонных, тропическая Селена, праматерь призраков и оборотней. Черна и неподвижна водная гладь, серебряная дорожка тянется по ней к центру озера, к святилищу на сваях. Оно встает из воды сгустком потустороннего мрака. Путилов видит, как Роговский садится в найденную среди камышей лодку-долблёнку, отчаливает. Его уже не догнать. Но что это? Чу!… Из капища доносятся знакомые, хриплые, милые сердцу звуки: ку-ку! Ку-ку! Путилов замирает, пораженный. И он, и Роговский понимают, что капище обитаемо, что в нем поселился новый идол— часы с кукушкой, которые Лукасевич подарил обманутому жрецу.
«Свято место пусто не бывает», — говорит Путилов. Роговский плачет, как всегда плачут те, кому слишком поздно открылось, что всему на свете есть замена. Бесценная камея выскальзывает из его пальцев, раздается тихий всплеск, а лодку уже закружило течением и уносит к центру озера. Через полчаса ужасный вопль оглашает ночные джунгли. Путилов дрожащей рукой достает папиросу, чиркает спичкой. Правосудие свершилось без его участия. Роговский принесен в жертву, на содранной с него коже будут устраиваться ритуальные пляски, его кровью напишут магические иероглифы на боевых знаменах. Сквозь песнопения жрецов и грохот колотушек чуть слышно доносится: ку-ку. Железная птица, хлопая омытыми в крови крыльями, поет гимн этой жизни, не подвластной никаким теориям.
За первой рюмкой последовала вторая, Гайпель долго еще сидел за столиком, без всякой, в общем-то, связи с убийством Каменского размышляя о только что прочитанной истории. Чушь, сюжет абсолютно неправдоподобен. Откуда же в ней эта печаль, рвущая сердце?
Уже стемнело, когда он вышел на улицу. Прямо возле трактира сгорбился на козлах сонный «ванька». Гайпель уселся к нему, назвал свой адрес, но, прежде чем тронулись, из темноты вырос какой-то тип в надвинутом на самые брови котелке. Он что-то шепнул извозчику на ухо и сел рядом с Гайпелем.
— Вы слышали, куда я еду? — спросил Гайпель.
— Слышал.
— И вам по пути?
— По пути, по пути, — покладисто отвечал тип в котелке. Доехали до угла, где нужно было поворачивать направо, но извозчик почему-то свернул налево.
— Эй! — заорал Гайпель. — Куда? Стой!
Тот будто и не слышал. Мчались все быстрее. Гайпель привстал, чтобы ткнуть извозчика кулаком в спину, но сидевший рядом человек удержал его за локоть и грубо усадил на место, сказав: — Успокойтесь. Мы едем туда, куда надо.
16
Тургенев провел гостя в кабинет и вышел распорядиться насчет чая. От нечего делать Иван Дмитриевич стал читать лежавшее на столе незаконченное письмо, адресованное некоему Павлу Васильевичу, не то издателю, не то редактору журнала. Как можно было понять, недавно Тургенев передал ему для печати свое новое произведение, а сейчас просил кое-где поправить рукопись— «прибавить штришка два».
А именно:
«В конце II главы после слов „нависшие брови“ поместить: „которые он беспрестанно то надвигал, то поднимал“.
В начале III главы после слов «остановился в дверях и пристально посмотрел на меня» прибавить: «И поиграл бровями».
В конце Ш главы после слов «Маркиз улыбнулся молча» прибавить: «но во весь рот, потом вдруг надвинул брови».
В середине IX главы после слов «вместе с ним перепелов лавливал да благочинный до бесконечности его затиранил» прибавить: «А что до Наркиза Семеновича, и я вам на то доложу: отрастили они себе брови не хуже тетерева и полагают, что все науки превзошли» Письмо П.В.Анненкову (примеч. Сафронова).].
Иван Дмитриевич поймал себя на том, что от профессиональной привычки влезать в чужую шкуру брови у него, как у Наркиза, то надвигаются, то поднимаются. Это надо было прекратить. Писатели — народ приметливый, по одной лишь игре бровей хозяин мог догадаться, что посетитель не вполне по-джентльменски прочел оставленное на столе письмо.
— Сегодня я целый день мысленно беседую с Николаем Евгеньевичем, — сказал Тургенев за чаем. — Все пытаюсь докончить какой-нибудь из наших с ним недавних разговоров.
— Какой, например?
— Не так давно, скажем, разговор коснулся одного эпизода в моих «Отцах и детях». Если помните, там есть эпизод, когда Базаров умирает и в бреду ему мерещатся красные собаки.
— Как же! Помню, — оживился Иван Дмитриевич.
— Деталь яркая, трудно ее не запомнить.
— Да, очень яркая. Но почему эти собаки — красные?
— Вот и Николай Евгеньевич никак не мог этого понять. Все допытывался: почему? Откуда? Мои объяснения его не удовлетворяли, хотя, в сущности, дело просто. Ведь Базаров тяжело болен, у него жар, мозг воспален приливом крови. Естественно, все зрительные образы, все встающие перед ним видения окрашиваются в красный цвет. В том числе и собаки [9].
— А почему он видит именно собак?
— Потому что для нас они связаны с загробным миром, точнее, с адом. Цербер, Мефистофель в облике черного пуделя. Недаром наши старообрядцы считают собаку дьявольской тварью, в раскольничьих деревнях вы не встретите ни одного пса. При всем его материализме Базаров подсознательно страшится вечного пламени, и странно, что мне пришлось растолковывать это не кому-нибудь, а Николаю Евгеньевичу. Вообще-то его отличала почти болезненная чуткость, с какой он воспринимал искусство. Помню, мы с ним гостили в имении одного нашего общего знакомого и поздно вечером вышли прогуляться по парку. Стояла дивная августовская ночь, каждый звук необыкновенно отчетливо раздавался в неподвижном воздухе. Мы шли по подъездной аллее к дому, вдруг Николай Евгеньевич негромко позвал: «Антропка! Антропка-а!» Не всякому литератору дана такая острота восприятия, уверяю вас.
— И кто же там прятался? — не понял Иван Дмитриевич.
— Где?
— Ну, в темноте, за деревьями. Кто был этот Антропка?
— Да никого там не было, — засмеялся Тургенев. — Это восклицание звучит в моем рассказе «Певцы» из «Записок охотника». В нем как бы концентрируется ощущение вечерней тишины, нарушаемой лишь одиноким детским голосом. Когда мы шли по аллее, Николай Евгеньевич почувствовал, что именно эту таинственную атмосферу теплого летнего вечера я и хотел передать в моем рассказе.
— По-вашему, он был талантлив только как читатель?
— Нет-нет, определенными способностями он обладал, но слишком часто делал то, к чему не был предназначен природой своего дарования. Он был человек нервный, с богатой фантазией, а ему непременно хотелось быть писателем объективным. Однажды он прямо спросил меня, есть ли у него объективный талант. Я ответил: дорогой мой, вы это сами должны понять, никто вам тут не помощник. Решите для себя раз и навсегда, что вас больше увлекает — изложение фактов чужой жизни или выражение собственных мыслей и чувств? Что вам приятнее — точно передать наружный вид человека или даже вещи или горячо и красиво высказать свои суждения об этом человеке или вещи? Возьмем, к примеру, такой второстепенный, казалось бы, элемент нашей внешности, как брови…
— Виноват, но давайте вернемся к Каменскому. Тургенев слегка смутился.
— Конечно, конечно… В газетах пишут, будто его убили, но я в это не верю и вам не советую. Таких людей не убивают.
— Вы считаете, что он покончил с собой?
— Несомненно.
— А причина?
— Знаете, когда он начал сочинять свои повести о Путилове, я сразу подумал, что это добром не кончится. Он был не из тех, кто способен существовать в двух лицах. Дошло до того, что в своих реалистических рассказах покойный выводил самого себя в образе продажного щелкопера с благостным псевдонимом, а в книжках о Путилове являлся как унылый, нищий и завистливый литератор, мнящий себя жрецом идеи и любимцем муз. Этот их поединок роковой закончился, как у Пересвета с Челубеем: Каменский уже не мог написать ничего стоящего в объективном жанре, но и фантазия Н. Доброго тоже, увы, иссякла. Думаю, Николай Евгеньевич потому и застрелился, что осознал собственное бесплодие.