Бьётся сердце - Софрон Данилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вы сказали, Всеволод Николаевич?
— Говорю, грех мой великий — до сих пор не побывал у вас на занятиях. Не везёт человеку: у вас урок — я занят, а свободен — у вас уроков нет. Но даю честное пионерское — как один тут мой старый друг говорит, — исправлю ошибку в ближайшие дни. Пустите на урок?
— П-пущу… — едва промолвила Саргылана.
— Ох-хо-хо… — Всеволод Николаевич поудобнее уселся в креслице, жестом пригласил девушку устраиваться рядом. — Меня нельзя не пустить. Потому что этих самых ребят, которых вы теперь учите, я самолично, коллега дорогая, четыре года пестовал… Вам, педагогам-предметникам, и не понять всей психологии учителя из начальных… У нас ученики — вот уж подлинно дети. Пока ведёшь эту малышню от первого до четвёртого, сроднишься с ними, как с собственными. Что там в шестом Алеша Баскаров поделывает? Не шалит?
Уж этот Алёша Баскаров! Вот кто доставил Саргылане хлопот — щекастый такой, с петушиным хохолком. Алёшин хохолок на уроке — вроде флюгера в ветреную погоду, туда-сюда, туда-сюда…
— Ой, шалит, Всеволод Николаевич! Но очень способный мальчик…
— Верно. Способности у мужика имеются. И знаете, Саргылана Тарасовна, от этого и шалун он. Быстрее всех решит задачку — и давай вертеться. Горе от ума. Нагружать его постоянно — другого выхода нет. А как там Таня Павлова?
Саргылана поморщила лоб, пытаясь вспомнить.
— Да Таня же! Косички крючочками, бровей вовсе нет. На зайчонка похожа…
В памяти стала прорисовываться девочка с бледным остреньким личиком, действительно две косички вверх, неизменно тёплый платок на плечах, каждое слово клещами из неё тащишь.
— Да… Есть такая. Робкая девочка…
— Обратите на неё, Саргылана Тарасовна, особое внимание, — попросил старик. — Семья у неё исключительно трудная. Без матери растёт…
Саргылана одним ухом слушала его, а другим ловила каждый звук за окном. Добрую половину из тех, кого называл старый учитель, она, честно говоря, просто не помнила. Не знала и не узнает теперь никогда… Тем не менее она старательно кивала, а в одном месте даже засмеялась, поддержав шутку. На её смешок из кухни выглянула Майя Ивановна и, ничего не сказав, снова скрылась.
— Дайте мне расписание своих уроков, Саргылана Тарасовна. На следующей неделе я побываю у вас, послушаю московскую коллегу. Договорились?
— Договорились…
Боже, что я говорю! О чём мы можем договориться, если за той дверью чемодан собранный стоит! Стыдно, стыдно! Улыбаешься, поддакиваешь, и в каждой твоей улыбке — ложь.
— Обедать! — позвала Майя Ивановна. За столом она спросила: — Что это вы так оживлённо обсуждали без меня?
— Мой предстоящий визит к Саргылане Тарасовне на урок… Приглашает на будущей неделе.
— Вот как!
Саргылана уткнулась в тарелку.
— Всеволод Николаевич, я… — Майя смешалась, не зная, продолжать ли. — Вы не обидитесь, если я сейчас вам… глупость скажу?
— Майечка, дорогая, — запротестовал гость. — Что за придворные церемонии со стариком?
Свечерело. Машина не появлялась, за окном было тихо. Саргылана поняла: не приехал шофёр. Ну и пусть! Майя отметила про себя: ожила девочка.
После обеда они удобно устроились в креслицах перед горящей печью. Свет мягко очерчивал их лица, руки старика, протянутые к огню.
Майя продолжала:
— Часто слышишь: молодым сегодня не понять давние года… И верно! Но вы, люди старшего поколения, вы-то понимаете, почему молодые не понимают?.. Уф, запуталась — «понимаете», «не понимаете»…
— Сеп-сеп… Ничего, Майя, говорите. Мы-то вас непременно поймём.
— Героические подвиги, необыкновенные люди… Под пытками молчали. На снегу спали. Без воды и без пищи, как в Сасыл-Сысы… Умом понимаю, но представить себе не могу — как возможно такое! Человек ранен… Сегодня бы с такой раной два месяца в больнице, да месяц по бюллетеню, да на курорт… А тогда перебинтовался человек кое-как — и снова в бой. Из железа он, что ли? Я вот палец приморожу — и в слёзы… Без еды, наверно, и дня не вытерпела бы.
Некоторое время они сидели неподвижно, слушали, как потрескивают дрова.
— Конечно, Майечка, не просто всё это. Сегодняшняя молодёжь с удивлением смотрит на сверстников Чапаева. А пройдут годы, и, может, вот на нашу дорогую Саргылану Тарасовну молодёжь молиться будет — она ведь, скажут, из невероятного поколения: атом, космос, целина, великие стройки… Саргылана в некоем роде с юных лет героическая личность — из столичного института добровольно уехала в нашу глушь. Как её будут называть те, что за ней следом пойдут? Орлицей! (Саргылана отвела глаза в сторону.) Разговор этот не прост. А вот насчёт железных людей могу сказать с достоверностью: люди как люди были. Тоже пальцы отмораживали — и больно было! И с голодухи волком выли. В отчаянии об стенку головой — и так бывало, да-с. — Левин усмехнулся. — Знаю, хуже нет старика разговорчивого. Но если желаете, послушайте одну историйку…
Тридцать с лишним лет назад в самый глухой из якутских наслегов они приехали поздней осенью — молодой учитель, его жена, совсем ещё юная, и сын в пелёнках. Осень уже лихо забирала. Вещей у них — что на себе надето. Да ещё армейский котелок с кружкой. Ямщик, который их вёз, посоветовал юрту двух бездетных стариков — хорошие, мол, люди, тихие. Один орон хозяева уступили жильцам, на другом спали сами. Учителя, русского человека с браунингом, старики поначалу побаивались не на шутку, но Ааныс разговорила их, расположила к себе, внесла спокойствие в их души.
— Переночевали. Утром я отправился представиться в наслежный Совет. Нашёл избёнку, вхожу. Посреди комнаты стоит человек — длинный, ужасно худой, кости да кожа. Перед ним десятка полтора якутов, в шапках и торбасах, трубки в зубах. Он им какую-то бумажку читает — пламенно так выговаривает, как с трибуны. То и дело вздымает кулак над головой. Красноармейская шинель на нём, заломленная на затылок коммунарка. Я уже по-якутски мало-мало понимал, от своей Ааныс набрался, да и вообще…
Стою тихонько позади всех, слушаю: «Баям и тойонам, угнетателям бедняков… обломать рога без всякого разговора… баев вниз гнать, бедняков поднимать…»
Кончил он читать, поговорил с людьми ещё о том о сём, наконец разошлись все, остались мы вдвоём.
Отрекомендовался я. Ух, как он мне обрадовался — учитель приехал! Звали председателя Семёном Кымовым. Тоже воевал, из госпиталя едва живым выбрался.
«Вот уже в наслеге нас двое… Коммунистов! — говорит мне, да так у него это звучит, будто нас тысяча. — Уж мы им теперь покажем!» И костистым своим кулаком грозит кому-то.
Потом оглянулся на дверь, подаёт мне бумагу с печатью — ту самую, которую только что излагал.
«Будь другом, прочти, что из исполкома пишут…»
Сначала я и понять не мог, а когда понял, едва не расхохотался. Председатель-то неграмотный!
Рассказывает: когда вернулся из госпиталя с председательским мандатом, пошёл слух: «Семён Кымов большим грамотеем стал!» А он слухов не отводит — ведь грамотного богачи ещё пуще станут бояться…
Бумага та оказалась предписанием улусного исполкома насчёт дров для больницы — «заготовить и подвезти силами зажиточных хозяйств».
«Вот видишь, — говорит он. — Всё правильно я читал. Угнетателей запрячь в сани, а беднякам крылья дать! Так наша красная власть в любом документе нас учит!..»
Назавтра он отрезал половину своей канцелярии под школу, соорудил дощатую перегородку. Обошли мы вместе юрты, составили список учеников. Заносили в список только детей бедняков, председатель на сей счёт был неумолим. Заикнулся я было о семьях среднего достатка, он и договорить мне не дал:
«Чтобы Советская власть байских прихвостней обучала? Никогда! Знаешь ведь — кровь отцову не подведёт кровь сыновняя… От бая всегда бай получится».
И видели бы вы председателя в тот день, с которого наша с вами школа началась! Вычистил свою шинель, на гимнастёрке сам заплаты поставил (семьи у него не было, один жил)…
Рассадил я по скамьям ребят, человек двадцать пришло. Мешая русский и якутский (тоже волновался немало), стал объяснять детям, что есть школа, как мы будем заниматься и всё такое прочее. Кымов тоже сидит обочь, слушает внимательно, лишь головой изредка потряхивает — что-то ему в моих объяснениях не совсем нравится. Кончил я, и тут мой Кымов вскакивает с места, молча бросается за перегородку, а через минуту возвращается с Красным знаменем в руках. Флаг наслежного Совета. Поставил учеников строем, воздел знамя высоко и такую речь грохнул!..
Поздравляю, говорит, приветствую вас, красные школьники, с великим счастьем. Первая в наслеге большевистская школа призвала вас к себе под это знамя революции…
Если оратора хочешь похвалить, о нём обычно скажешь: произнёс пламенную речь. И всё-таки, хоть и много я пламенных речей слыхал за свою жизнь, такой, как Кымова, не приходилось — вот уж действительно живой огонь! Едва ли не слёзы у него на глазах, весь как струна, будто в небо летит, что-то орлиное в нём проглянуло. «Именем красных бойцов, отдавших жизни за наше счастье, поклянёмся быть верными знамени…»